Александр Айзенберг – Командир КВ (страница 57)
Двенадцатого января 1945 года началось то, что позже назовут чудом военного искусства — Висло-Одерская операция.
В пять утра небо за нашей спиной лопнуло. Тысячи орудий, минометов и установок «Катюша» ударили одновременно. Земля под ногами не просто дрожала — она ходила ходуном, как палуба корабля в шторм. Артиллерийская подготовка была такой плотности, что на немецких позициях плавился снег, а траншеи первой линии обороны просто перестали существовать, перемешавшись с землей и разорванными телами защитников.
Едва смолк гул последних залпов, я дал команду: — «Медведи», вперед! На Берлин!
Стальная лавина сорвалась с места. Впереди, взламывая сугробы и остатки немецких укреплений, шли неуязвимые ИС-2. Их широкие гусеницы легко сминали проволочные заграждения, а башенные стрелки даже не пытались закрывать люки — сопротивления в первой полосе попросту не было. За тяжами, разворачиваясь в стремительные клещи, летели батальоны Т-43 Свиридова. Средние танки, пользуясь своей великолепной маневренностью, обходили редкие очаги уцелевших опорных пунктов, оставляя их на растерзание мотопехоте.
К середине дня мы прорвали тактическую зону обороны противника и вырвались на оперативный простор.
Немецкое командование в панике начало бросать навстречу нашему клину свои оперативные резервы — части 24-го танкового корпуса. Они попытались остановить нас классическим фланговым контрударом в районе Радома.
Я наблюдал за этим боем с башни своей КШМ. Немецкие «Пантеры» и Pz.IV выкатились из-за заснеженного леса, выстраиваясь в боевой порядок. Дистанция — около тысячи двухсот метров.
Они выстрелили первыми. Десятки бронебойных болванок устремились к нашим новым тяжам. Я видел, как снаряды бьют в лобовую броню ИС-2 и… просто разлетаются в пыль или с жутким визгом уходят в рикошет высоко в небо. Геометрия «щучьего носа» и литой башни сработала идеально. Даже на близкой дистанции пробить броню наших тяжей практически невозможно, а на такой и говорить нечего.
— Одинцов! Покажи им, как кусаются новые медведи! — рявкнул я в рацию.
Батальон ИС-2 дал слитный залп. Воздух содрогнулся. Эффект от попадания тяжелых 122-миллиметровых снарядов был чудовищным. Лоб «Пантер», который до этого хоть как-то держал удар на предельных дистанциях, проламывался с хрустом. От кинетического удара у немецких кошек выбивало сварные швы, срывало башни, детонировал боекомплект. Немецкие танкисты, осознав, что перед ними техника, которую они не могут пробить даже в теории, дрогнули. Их строй сломался. А с флангов уже заходили юркие Т-43, расстреливая отступающих немцев в тонкие борта.
Мы не стали задерживаться для добивания. Оставив догорающие немецкие коробки, дивизия продолжила стремительное движение на запад. Темп нашего наступления пугал даже штаб фронта — мы проходили по пятьдесят-шестьдесят километров в сутки, не давая врагу ни малейшего шанса закрепиться на промежуточных рубежах. А затем был Освенцим.
Наш стремительный бросок на запад сломал все графики немецкого отступления. Охрана лагеря смерти просто не успела уничтожить следы своего чудовищного преступления. Мы ворвались на территорию комплекса Аушвиц-Биркенау хмурым январским днем, проломив танками бетонные столбы с колючей проволокой.
В воздухе висел тяжелый, сладковатый и невыносимо тошнотворный запах пепла.
Я остановил свою КШМ у главных ворот. Танкисты глушили моторы. Наступила звенящая тишина, в которой откуда-то из глубины бескрайних рядов деревянных бараков доносился тихий, нечеловеческий вой.
То, что мы увидели внутри, не укладывалось в сознании нормального человека. Мои гвардейцы, прошедшие через ад Сталинграда и Прохоровки, видевшие дотла сожженные белорусские деревни, застывали на месте, словно парализованные. Навстречу нам, шатаясь от ветра, выходили живые скелеты в полосатых робах. Их глаза были огромными, пустыми и древними. Они тянули к броне наших танков тонкие, как высохшие ветки, руки.
Мы вскрыли кирпичные склады. Горы человеческих волос. Десятки тысяч пар детской обуви. Горы очков. Золотые коронки, аккуратно рассортированные по ящикам. Печи крематориев, в которых еще тлели угли. Это была не война. Это был поставленный на конвейер промышленный забой людей.
Два десятка эсэсовцев из охраны лагеря, не успевших сбежать, были выловлены нашими десантниками. Их согнали в кучу у кирпичной стены одного из блоков. Немцы жались друг к другу, некоторые плакали, пытаясь объяснить на ломаном польском и русском, что они «просто выполняли приказ» и «работали на кухне».
Майор Свиридов стоял в десяти шагах от них. Его лицо было белым, как мел. Взгляд остекленел. Он только что вернулся от детских бараков. В его руках судорожно дергалась снятая с чехла малая пехотная лопатка — обычная МПЛ-50, которая была у каждого бойца. Свиридов смотрел на эсэсовцев. Затем перевел взгляд на гору детских ботиночек, сваленных у стены соседнего барака. Из его груди вырвался хриплый, сдавленный рык. Это был даже не крик человека — это был вой раненого зверя. Свиридов рванулся вперед.
Первый удар заточенной кромкой саперной лопатки снес половину лица здоровенному унтерштурмфюреру СС. Кровь брызнула на грязный снег. Свиридов бил молча, страшно, вкладывая в каждый взмах всю ненависть, скопившуюся за эти годы войны. Это послужило спусковым крючком. Мои танкисты и мотострелки, суровые мужики, которых я учил быть хладнокровными профессионалами, не выдержали. Они молча, с перекошенными от ярости лицами, доставали свои лопатки, тесаки, брали винтовки за стволы. Толпа гвардейцев обрушилась на пленных охранников. Раздался хруст костей и истошные вопли немцев, которых буквально живьём рубили на куски. Командиры батальонов не только не останавливали бойцов, но и сами с остервенением били сапогами и рукоятками пистолетов тех, кто пытался уползти.
Я стоял и смотрел на это. По уставу я должен был немедленно приказать дать очередь в воздух, остановить самосуд, отдать Свиридова под трибунал. Но как человек, я понимал каждую каплю их святой ярости. Одно дело просто знать это из истории и совсем другое увидеть это лично. Мне самому до зубовного скрежета хотелось схватить лопатку, именно её, а не нож, и начать со всей дури бить ей охранников, не глядя куда бью. Наконец крики немцев стихли, а мои бойцы и командиры стали приходить в себя. А вдали стояли и смотрели на это избиение заключённые. Свиридов стоял, опустив руки, по его черному от копоти лицу текли слезы.
— Батя… — хрипло выдохнул он. — Ты видел… Батя, что они тут делали…
— Видел, Алексей, — жестко ответил я, подходя вплотную эти упыри не люди, а нелюдь, бешенные псы, которых необходимо уничтожать. Теперь надо только всё задокументировать, а то потом найдутся у этих мразей защитнички, что скажут, что мы это выдумали!
Я обернулся к связисту. — Срочно связь со штабом фронта. Вызвать все свободные медицинские батальоны армии сюда. Развернуть полевые госпитали прямо за воротами. Второе — немедленно требую сюда следственные бригады военной прокуратуры. Ничего не трогать, ничего не убирать! Каждый барак, каждую печь задокументировать, сфотографировать и составить акты!
— Слушаюсь! — радист метнулся к машине.
— И еще! — крикнул я ему вслед. — Шифровку лично Рокоссовскому и копию в Ставку. Передайте дословно: «Генерал Ковалёв настоятельно рекомендует немедленно доставить в Освенцим всех западных журналистов, аккредитованных в Москве. Особенно из нейтральных стран — Швеции, Швейцарии. Они должны увидеть это своими глазами прямо сейчас, пока не остыли печи».
Единственное, приказал убрать остатки забитой насмерть охраны, нечего подставлять своих парней, а то обязательно найдётся канцелярская крыса, что начнёт на них бочку катить за самосуд. А так нет тела, нет дела, охрана… не знаем, не было тут уже никого, когда мы пришли, мамой клянёмся.
Через три дня вся территория лагеря была оцеплена войсками НКВД и прокуратуры, а с подмосковного аэродрома под усиленным эскортом прибыл спецборт. Я лично сопровождал группу иностранных корреспондентов по территории Аушвица.
Англичане, американцы, чопорные шведы и швейцарцы, привыкшие писать о войне из уютных кабинетов, шли за мной, бледнея с каждым шагом. Когда мы зашли в блок, где хранились тонны женских волос, приготовленных для отправки на текстильные фабрики Рейха, шведского журналиста стошнило прямо на бетонный пол. Американский фотокорреспондент рыдал, не в силах сфокусировать объектив на горе крошечной детской одежды.
Они своими глазами видели тот самый «Новый порядок», который цивилизованная Европа взрастила в своем центре. И я знал: эти фотографии обойдут весь мир. Ни у кого, ни в Лондоне, ни в Вашингтоне, ни в Стокгольме, больше не повернется язык сказать, что Красная Армия пришла в Европу как завоеватель. Мы пришли сюда как хирурги, вырезающие раковую опухоль человечества. И жалости в нас не осталось.
Моя инициатива с приглашением западных журналистов в Освенцим возымела эффект разорвавшейся бомбы. Фотографии гор детской обуви и печей крематориев попали на первые полосы всех крупнейших газет США и Великобритании. Мир содрогнулся. Союзники, многие из которых втайне считали советские сводки о зверствах нацистов преувеличенной «красной пропагандой», внезапно захлебнулись от ужаса. Ставка оценила этот информационный удар. Мне поручили и дальше курировать этот международный пресс-пул, благо моя дивизия все равно шла на острие главного удара, теперь уже по самой территории Германии.