Александр Антонович – Многосемейная хроника (страница 12)
Оказалось, что восстановление исторической справедливости требует особого напряжения духовных и физических сил. Именно тогда пришло к нему ощущение и понимание бренности всего сущего. И с этим он смириться никак не мог.
Раньше думалось ему, что работает он для грядущих поколений, чтобы те, по рассеянности, не забыли, кто для них на земле беспримерную справедливость насаждал. Чтобы помнили, кто на самом деле матери-истории по-настоящему ценен. А тут вот такая история…
– …кто может поручиться, что через несколько лет не переедет колесо истории на старое место, оставив после себя глубоченную колею, в которой скроется все? – пытал Заслонов старушку Авдотьевну, и та, не желая вступать в бесполезные споры, отсылала его к первоисточнику.
Заслонов послушно раскрывал Библию, но всевозможные ответы, в ней содержащиеся, не охлаждали пытливый его ум, поскольку наступило новое время, требующее совершенно новых ответов на старые вопросы.
Тогда брал Заслонов в руки газеты, где, как всегда, торжествовала справедливость, но и так успокоения не находил.
И очень тогда жалел Заслонов, что злая пуля наемника правящих кругов вырвала из жизни Пушкина А. С. в самом расцвете. Кабы не этот факт, написал бы он ему письмо, а еще лучше сам бы приехал, прошел по народной тропе и за чаем спросил:
– Как же это так? – и Александр Сергеевич ответил бы ему запросто, по-свойски, объяснил бы все досконально – как это так и чего дальше от всего этого ждать.
Пожалел Заслонов, пожалел, а потом сел и написал письмо, но вовсе не Пушкину, а невинно уведенному Кляузеру. В письме этом, ссылаясь почему-то на то, что живет в квартире № 47, ставил Заслонов перед своим адресатом все те же наболевшие вопросы.
Трудно сказать, почему Заслонов выбрал на эту роль именно Кляузера. Наверное потому, что много знал о нем и никогда не видел, а еще и потому, что две гербовые печати на двери кладовки делали Кляузера сопричастным государству, что и было на самом деле.
Долго ждал Заслонов ответа. До крайности долго. Стояла уж поздняя осень, когда получил он ответ.
Несколько раз перечитал Заслонов эту бумажку, исписанную с двух сторон и немножко поперек, с каждым новым прочтением все более мрачнея, а потом разорвал письмо на мельчайшие клочки, забрался на подоконник, выбросил их в сырую темень и выругался тут же…
– Где живу? Где живу? В какой комнате? – передразнил Заслонов, слезая на пол. – Тут такие вопросы… такое… а он… Дома живу! Дома!
Авдотьевна была бы рада помочь Заслонову, да только ничего нового сказать ему не могла, потому что после болезни своей окончательно утвердилась в мысли, что все мировые проблемы есть суета сует. Знала старушка, что от того, кто в данный момент в Кремле сидит да страной помыкает, ничего, в сущности, не зависит, и счастье всенародное вовсе не в этом, а в том, чтобы Павлик Коромыслов живой нашелся, да чтоб Никита Фомич человеком вырос и чтоб везде так было.
А если какой-нибудь подлец затаится и гадость совершить почему-то не сможет, так разве это – счастье?! – ведь вот он – подлец – рядом ходит, тем же воздухом дышит и в очереди тебе в затылок сопит. Так даже еще страшнее. Пусть уж лучше на казенных машинах разъезжает.
Одно было плохо в старушкиных рассуждениях – не было у нее позитивной программы, а без нее разве Заслонова успокоишь? Да никогда в жизни. Пока сам не поумнеет.
А так как никаких научных методов для убыстрения этого процесса, слава Ногу, не придумано, оставалось старушке одно – ждать и не мешать. Что она и делала.
Общеизвестно, что время – лучший лекарь. Так что к Рождеству Заслонов несколько поутих – то ли устал и с новыми силами собирался, то ли еще что, но поутих.
Вечером 24 декабря, возвращаясь с работы, укупил Заслонов елку, судя по пышности и цене, явно ворованную.
Повезло.
Радостный шел подселенец домой, а тут еще вспомнил, что Авдотьевна с вечера тесто заквасила и значит на Рождество любимый его яблочный пирог будет. И настолько Заслонов сразу душой вырос, что даже решил на работу завтра не ходить, поскольку за предноябрьскую вахту у него один спорный отгул имелся.
В предвкушении яблочного пирога забыл он обо всех, мучивших его ранее, вопросах и совершенно искренне напевал – "не нужен мне берег турецкий!.." Так с улыбкой, да с песней и вошел в комнату.
– А вот и мы! – сказал подселенец и замолчал, потому что увидел в углу елку еще более красивую и пушистую чем его.
– Ну вот, – огорчился подселенец. – Всегда так… – и вышел в коридор пальто повесить, а когда вернулся, заметил Авдотьевну, которая лежала на диване и удивленно смотрела в высокий потолок.
– Эй!.. – шепотом сказал Заслонов. – Эй!.. – Но Луиза фон Клаузериц была безмолвна.
Медленно, как во сне, повернулся Заслонов и, уже все зная, но не давая этому знанию положенной свободы, стараясь не цокать проклятыми подковками, пошел естественно к Марии Кузминичне и вошел к ней без стука, именно так, как давно мечтал войти в эту комнату.
– Там… – сказал Заслонов и потряс головой. – Там…
И когда Мария Кузминична, оттолкнув его с дороги, выскочила в коридор. Заслонов не пошел за ней, а остался в комнате и, подойдя к кроватке распаренного после ванны Никиты Фомича, сказал ему:
– Вот такие дела… – и Никита Фомич не спросил, о каких делах говорит дядя Алеша, а просто кивнул головой.
И опустился Заслонов на стул, стоящий рядом с кроваткой, прямо на сложенное стопочкой чистое белье, а когда все же решился пойти узнать – что там? – встать не смог. И прислушивался он к каким-то быстрым коридорным шагам и невнятным разговорам, но ничего не понимал, а скорее – просто боялся понять.
Тут, слава Ногу, вернулся с работы Фома Фомич Бечевкин и, хотя очень удивился, увидев рассевшегося на чистом белье Заслонова, все же сказал:
– Добрый вечер, – и Заслонов кивнул в ответ.
– Л где Маша? – спросил тогда Бечевкин.
– Там, – мотнул головой Заслонов, и Фома Фомич ничего не понял, но кивнул головой.
Потом в комнату вошла Мария Кузминична, как-то странно посмотрела на напряженно сидящего Заслонова, но ничего ему не сказала, а велела находящемуся в полном недоумении Фоме Фомичу вновь одеваться, вывела его в коридор и что-то там говорила, а чего Заслонов, как шею в бесполезной надежде ни вытягивал, не расслышал.
– Ты куда? – спросила Мария Кузминична, встретив его на пороге. – Сиди здесь. Нужен будешь – позову, – и ушла.
Потом вернулся Фома Фомич с какими-то шумными людьми, которые сразу прошли по коридору, но там пробыли недолго и так же шумно ушли, громко хлопнув дверью.
Потом Фома Фомич поил подселенца чаем и что-то о чем-то говорил.
Потом пришел милиционер и минут пятнадцать мучил Заслонова странными обтекаемыми вопросами и пристально смотрел ему в глаза.
Потом Мария Кузминична сказала Заслонову, чтобы он шел к Коромысловым – там ему уже постелено.
И тут подселенец словно проснулся.
– Нет, – сказал он. – Я туда пойду.
– Там холодно, – сказала Мария Кузминична.
– Ничего, – сказал Заслонов.
– А может не надо? – попросила она.
– Надо, – сказал Заслонов.
В комнате у них было действительно холодно, и прозрачный, какой-то потусторонний невесомый туман рождался над раскаленной батареей и беззвучно уплывал в настежь открытое окно, в рождественскую ночь, во тьму.
Луиза фон Клаузериц лежала на диване чистенькая и обыкновенная, словно ничего с ней не произошло.
Несколько минут простоял Заслонов молча, не думая, кажется, ни о чем, а потом повернулся к празднично сиявшим лампадкам и хотел сказать им что-то, вдруг ставшее ему сейчас абсолютно ясным, но не оказалось у него для этого слов.
И постоял он так, а потом через силу, словно говоря неправду, сказал в настороженные глаза Иисуса:
– Упокой ее душу, Господи… – и вышел в коридор, где ждали его соседи, и позволил увести себя к Коромысловым.
Как-то так само собой получилось, что все хлопоты, связанные с похоронами, взяла на себя Прасковья Никифоровна Коромыслова, а впрочем, кому же еще – все работают, а Заслонов на следующий день оказался к тому же совершенно неприспособленным к физической жизни – сидел на стуле и молчал – куда уж ему с бумажками бегать…
Впрочем, особенно больших хлопот смертью своей Луиза фон Клаузериц никому не доставила, потому что, хотя никогда, если не считать последнего удара, на болезни не жаловалась и, казалось, собиралась жить вечно, случай этот оказывается продумала до последней мелочи. Даже инструкцию составила.
Почему-то именно эта инструкция более всего поразила подселенца. Много видел он смертей и на фронте, и в госпитале, да только и самые лучшие люди там уходили словно бы до границы, за которой они не могут уже ничего сделать, а тут же… Непонятно это было Заслонову. Больно и непонятно.
Так вот и встретил подселенец Заслонов совершенно новый 1955 год.
Второго января совершил Заслонов героический, но антиобщественный поступок, оставшийся, к сожалению, никем не замеченным. В этот день выдали ему пластину родосского мрамора и подлежащий высеканию государственный текст, в который подселенец даже не заглянул, потому что как только увидел он еще никакой глупостью не тронутую, тяжело мерцавшую плоскость, так сразу и понял