Александр Антонович – Многосемейная хроника (страница 11)
Ну и, конечно, количество. Ведь будь ты хоть архигениальным человеком, надгробный камень положен тебе все же один, поскольку второй только на соседнюю могилку положить можно. С мемориальными же досками – совсем другой коленкор. Даже самый простой человек за 40–50 лет своей неинтересной жизни черт-те где не побывает: там слово скажет, тут пивка попьет, здесь по причине полного недомогания ночевать останется… А уж если речистый или общительный какой – лепи доски куда хошь – не промахнешься. Ну а если его при этом из дома к дом на государственной машине возят, то тут и армии камнетесов за ним не поспеть.
И еще в ней прекрасно, что душу не выматывает. Ведь раньше все ощущение было, что на людском горе жизнь строит. Тут же – никакого тебе горя, а сплошная радость, хотя, если вдуматься, и непонятная.
Очень любил Заслонов ходить по улицам и читать вслух эти исторические вывески, почерк свой в них узнавая. Одна знакомая даже «экскурсоводом» его называла. Но нету тут ничего смешного, потому что любому человеку приятно, проходя по улице, увидеть, как висит дело его рук, особенно, когда не просто висит, а со значением.
Прекрасная работа.
К сожалению, Авдотьевна не всегда понимала эту заслоновскую увлеченность, поскольку к некоторым историческим личностям имела свое сугубое отношение и иногда, узнав об очередной мемориальной доске, сердилась и обзывалась.
Во всем остальном была Авдотьевна довольна подселенцем и даже думала обженить его, да не просто обженить, а так, чтобы он при ней остался, но женатый. Однажды, вроде бы просто так, привела на чаек Нюру Облачкову из соседнего подъезда – девушку неглупую и работящую, но Заслонов никакого интереса не проявил – чаю попил и с книжкой к себе в уголок удалился – никакого воспитания.
Так они и жили – вдвоем, а иногда и втроем: когда к Бечевкиным свекровь из Сердобольска приезжала, брала Авдотьевна на ночь Никиту Фомича к себе и тогда была вполне и полностью счастлива.
В такие вечера Заслонов вдруг ощущал, что ему доставляет удовольствие ходить на цыпочках и объясняться со старушкой шепотом, а то и знаками. И удивлялся подселенец этой своей странности.
Когда Никите Фомичу стукнуло пять лет, за неимением пугача, подарила ему Авдотьевна заветную фикусову семечку, предупредив, что семечка эта не простая, а чудесная. И доверился Никита Фомич старушке, всем своим открытым для любого слова сердцем доверился, посадил семечку в кастрюльку и начал обильно ее поливать.
Особенно первые два дня.
И ходил он вокруг кастрюльки, и ждал чуда. Но семечко затаилось где-то в мокрой глубине и никаких признаков жизни не выказывало. К исходу третьего дня разуверился Никита Фомич в человеческой правдивости и посвятил свой досуг более интересным и необходимым вещам, тем более, что в результате сложного обмена дослался ему кусок красной авиационной резины – незаменимая для рогатки вещь. Хотя и очень тугая.
Ну а пока Мария Кузминична с участковым, да со стекольщиком о жизни тяжелой беседовала, семечко собралось с силами и проклюнулось. Дальше – проще – листик направо, листик налево. Так что, когда, невыпущенный на улицу по причине общей сопливости, Никита Фомич случайно заглянул в кастрюльку, там уже росло маленькое деревце с тремя листиками и еще с одним. Чудо да и только.
Фикус этот прожил у Бечевкиных всего два с половиной года, потому что в марте 1953-го подкралось незаметно очередное горе всенародное.
Вначале что-то случилось с радио, которое вместо хора Пятницкого и "Какувижу, какуслышу…" начало передавать только мрачную духовую музыку, изредка разряжая ее "Танцем с саблями". На следующий день было то же самое – чуть весь народ с ума не свели.
Ну а уж когда грянула весть, поразившая все прогрессивное человечество в самую суть, народ, вестимо, сдался и зарыдал. Оно и понятно – кто ж столько Моцарта выдержит.
Заслонова в тот вечер сильно на работе задержали – вначале митингом, а потом вполне естественно возникшим у трудовых масс желанием помянуть.
Так что труден был вечером в быту Заслонов – все сморкался и даже крепчайшим кофе никак не отпаивался. Только к исходу третьего часа ночи удалось Авдотьевне несколько привести его в порядок.
Сел тогда Заслонов за стол, склонил буйну голову и горестно прошептал:
– Как же мы теперь будем?!. Сиротинушки…
– Свято место пусто не бывает, – подумала на это Авдотьевна, а заплаканный подселенец себе в утешение сказал:
–
Утром подселенец был совсем плох – стонал, ничего не ел, жаловался на чейнстоковское дыхание и все врача просил вызвать. Насилу выпроводила его Авдотьевна.
Но, с отбытием Заслонова, ужасное это утро для Авдотьевны не кончилось, потому что пришлось ей идти с Никитой Фомичем в школу и не просто идти, а еще и тащить непомерно выросший фикус – детям, видите ли, было велено по цветочку принести…
В школе и случился с Луизой фон Клаузериц удар.
Надо сказать, была для того вполне объективная причина: во время возложения цветочков не успела кастрюля коснуться полированного мрамора, как, внешне такое культурное, растение выпустило из себя нечто хилое, рассчитанное явно лишь на продолжение плебейского его рода и тут же у всех на глазах начало нагло самоопыляться.
Как увидела Авдотьевна подобную гадость, так и рухнула, не слыша искреннего плача насмерть испуганных, но заинтересованных детей.
Когда она открыла глаза, вокруг было темно и только лампадки горели с непомерной расточительностью – чужая рука чувствовалась. И захотела Авдотьевна встать – фитильки поправить, да не смогла. Только пальцами левой руки пошевелила и все.
– Господи! – подумала Авдотьевна. – За что же ты так меня? Нехорошо это, Господи, с Твоей стороны. Ну хоть скажи за что? – и, не услышав никакого ответа, тихо заплакала.
Но как ни тихо заплакала Авдотьевна, сидящий рядом на стуле Заслонов услышал это и проснулся.
– Ну что вы… что вы… мама… – сказал Заслонов. – Дома вы. Все хорошо. Дома. А это пройдет. Право слово – пройдет.
– А… – сказала Авдотьевна каким-то ей самой неприятным горловым голосом. – А-и… а-й… – то есть: – Не говори глупостей!
Но Заслонов ее не понял, напоил водичкой и таблетку мелко покрошенную скормил. Оказалось это делом не быстрым и нелегким, так что, когда последняя белая крошечка с водой унеслась, рассвело уж. И сдал Заслонов дежурство Прасковье Никифоровне, и радостный побежал на работу – все же глаза открыла и таблетку приняла.
Так вот и началась у Заслонова новая жизнь. Днем, значит, очередную историю увековечивал, потом по очередям сволочился – побыстрей ведь надо, ну а потом по хозяйству – бульон сварить, постирать чего… И хотя сердобольные соседи пытались взять на себя часть забот, оставалось и на его долю предостаточно.
А управившись, садился Заслонов у постели, брал в руки Библию и читал вслух. Поначалу показалось ему это даже труднее, чем хорошее мясо достать. Особенно, когда родословную читал. Как дошел он до места, где все друг друга по очереди рожают, так глаза сами собою закрываться начали.
Хоть стреляйся…
Потом, правда, то ли сказочки занятнее пошли, то ли пообвык, но читал уже с интересом и даже некоторые места для большей скорости про себя проглатывал, чем гневал больную.
– …тай! – говорила она гневно, и подселенец вздрагивал и читал вслух, да с выражением.
От такой заботы поправлялась Авдотьевна на удивление быстро, даже садиться пробовала. Вот только правая рука еще плохо ее слушалась и потому, чтобы на ночь перекреститься, приходилось ей брать левой рукой правую и так делать все что нужно.
А к июню совсем отошла и даже без палочки до туалета могла самостоятельно дойти. Ногу, конечно, приволакивала, да ведь не в футбол же ей играть…
Однако, хоть и поправлялась старушка, и готовить начала, читать сама не хотела. То есть, конечно, днем, пока Заслонов на работе вкалывал, читала, но вечером все на глаза да на очки жаловалась. А Заслонов уж и не сопротивлялся. Видно, действовал наркотик.
Больше года продолжалось это художественное чтение.
А когда архангелы на белых конях конец света протрубили, начались новые веяния.
Вначале, пришло письмо от Кляузера, в котором он просил комнату его никому не отдавать, а если это будет совсем физически невозможно, то хотя бы книги на помойку не выбрасывать, потому что у него ничего больше нету.
– Живой значит! – собравшись на кухонную летучку, радостно констатировала квартира № 47 и даже, хотя и не очень дружно, выпила по этому поводу. И Заслонов тоже, конечно, выпил, хотя Кляузер был для него личностью легендарной, вроде тех, которым он доски высекал.
На этом собрании, выпимши, сказал Николай Кселофонович Копыткин странную фразу:
– До чего живучи, гады! – но не с осуждением, а вроде как бы с завистью. Хотя чего ему, с его здоровьем бычачьим, завидовать хилому Кляузеру, совершенно непонятно.
И отписали далекому соседу, что кладовая его, как была опечатана, так и стоит и, уж верно, если столько простояла, то и дальше ничего не случится. А книги и вовсе, никому не нужны. Успокоили, значит.
А потом веяния усилились.
Первым, по долгу службы, ощутил это подселенец, Заслонов, человек непосредственно связанный с историческим процессом, поскольку пришлось ему высекать из камня одну фамилию и вместо нее всекать другую или многоточие ставить. Тут-то и понял Заслонов, что значит творить историю своими руками.