Алекса Рейн – Архив прикосновений (страница 4)
Он ушел, оставив меня размышлять над его внезапной готовностью помочь и над тем странным, яростным стуком, который я застала. Что за демонов он выбивал из меди? И связаны ли они с трещиной в моем рояле или с чем-то гораздо более глубоким?
Обед в этот день был тихим. Анри подал крем-суп из лука-порея и тартинки с сыром грюйер. Люк почти не говорил, погруженный в свои мысли. Я тоже молчала, обдумывая завтрашнюю экспедицию. Я заметила, что он ел левой рукой, а правая, та самая, что держала молот, лежала на столе ладонью вверх. На костяшках я разглядела свежие, неглубокие ссадины.
– Вы поранили руку, – констатировала я.
Он взглянул на свою кисть, как бы впервые замечая повреждения.
– Пустяки. Медь бывает острой.
– Вы били по ней голой рукой?
– Не совсем. Но иногда барьер между материалом и тобой должен быть минимальным. Чтобы чувствовать отдачу. Боль – тоже информация.
Он сказал это так просто, как будто речь шла о температуре воды или силе ветра. Боль – информация. Для него, видимо, так и было. Я вспомнила его коллекцию слепков, его разговор об ощущении формы. Он жил в мире тактильных данных, где все, от нежного прикосновения до удара молота, было просто… входным сигналом. Это было странно и немного жутко.
Вечером, когда я уже собиралась уходить, погода снова испортилась. Начался ледяной дождь, стучащий по стеклянной крыше мастерской. Люк вышел проводить меня до двери, взглянул на хмурое небо и сказал:
– Ехать в такую погоду – безумие. Оставайтесь. Гостевая комната к вашим услугам. Утром поедем к Харгрейву со свежими силами.
Предложение было разумным, но оно снова стирало границы. Однако мысль о поездке по скользким дорогам в потрепанной «Тойоте» не вызывала энтузиазма.
– Хорошо. Спасибо.
Ночь прошла спокойно. Я слышала, как он поздно ходил по мастерской, потом доносились приглушенные звуки виолончели – на этот раз что-то мелодичное, но все так же грустное, возможно, Боккерини. Музыка была его ночным ритуалом, способом завершить день. Или усмирить демонов.
Утром мы выехали рано. Люк вел свой темно-серый «Рендж Ровер» уверенно, почти молча. Машина была роскошной, но внутри царил аскетичный порядок. Ни безделушек, ни личных вещей. Только запах качественной кожи и чистоты. Он включил музыку – камерные сонаты для виолончели, – и мы ехали под аккомпанемент печальных, красивых мелодий, глядя на проплывающие за окном промокшие поля и леса Суррея.
Особняк Харгрейва предстал перед нами как воплощение готического упадка: викторианский дом с облупившейся штукатуркой, заросший плющом, с покосившимися водосточными трубами. Сад был хаотичным нагромождением старых роз, бузины и чего-то, похожего на гигантский ревень. Нас встретил сам хозяин – тощий, сутулый старик в бархатном, засаленном халате, с седой, взъерошенной шевелюрой и горящими, как угольки, глазами за толстыми линзами очков.
– Вейланд! – прохрипел он, не открывая калитку. – Привел кого? Шпиона из аукционного дома? Из Метрополитен-музея?
– Реставратора, Эдмунд. Ей нужна деталь для рояля Брукса. Каденс, 1842. Рама треснула. У тебя в подвале должны быть ящики с запчастями от Рейнхардта.
– Рейнхардт! – старик оживился. – А, так это для Брукса! Он мне еще за ту виолу не заплатил… Ну ладно, идите. Только смотрите под ноги. Там живет… аура. Очень старая и очень капризная аура.
Подвал действительно был обителью «ауры» – запаха сырой земли, плесени, ржавчины и мышиных гнезд. Электричество подавалось по одной лампочке с длинным, потрескавшимся шнуром. Воздух был густым и холодным. Мы провели там почти три часа, перебирая ящики со старым железным хламом: колками, струнодержателями, обрывками струн, кусками дек, проржавевшими педальными механизмами.
Люк работал молча, с удивительным терпением. Его изысканные руки без колебаний копались в грязи и паутине. Он знал, что ищет, методично отбрасывая ненужное. И именно он, в конце концов, нашел. В самом дальнем углу, на дне дубового ящика, завернутая в пожелтевшую газету «Таймс» от 1927 года, лежала чугунная скоба.Он извлек ее, сдул пыль и протянул мне.
– Вот.
Я взяла деталь. Она была холодной и неожиданно тяжелой. Наши пальцы соприкоснулись на долю секунды. И он… вздрогнул. Не сильно, но заметно. Он резко отдернул руку, словно от прикосновения к раскаленному металлу, и на его лице на мгновение мелькнула гримаса, которую я не успела разобрать – боль? Отвращение? Страх?
– Простите, – пробормотал он, отводя взгляд. – Рефлекс.
– Все в порядке, – сказала я, хотя внутри все сжалось от неловкости и нового вопроса. Что это было?
Он быстро оправился, снова надев маску деловитого спокойствия.
– Отлично. Поехали назад. Здесь пахнет тленом и призраками, а я сегодня не в настроении для спиритических сеансов.
На обратном пути он был еще более замкнут. Казалось, то случайное касание выбило его из колеи сильнее, чем три часа в сыром подвале. Он не включал музыку, и тишина в салоне стала гулкой и напряженной.
– Спасибо, – сказала я наконец, чтобы ее разрядить. – Без вас я бы не нашла эту деталь за неделю.
– Пустяки, – отозвался он, не глядя на дорогу. – Я просто знаю, где рыться в… хламе. – Он бросил на меня быстрый взгляд. – Вы вчера слышали?
Я поняла, о чем он.
– Виолончель? Да.
– И что вы думаете?
– Что вы играете… для себя. Чтобы услышать что-то, кроме тишины.
Он коротко, беззвучно усмехнулся.
– Чтобы заглушить что-то, кроме тишины. Тишины здесь нет, Эмма. Есть шум. Постоянный. А музыка… она хотя бы имеет форму. Ее можно контролировать.
Он больше не сказал ни слова до самой мастерской. Но в его последней фразе, в этом признании в «шуме», была такая глубокая, невысказанная усталость, что мое раздражение на его странности начало таять, уступая место острому, почти болезненному любопытству. Что за шум? И почему прикосновение, даже мимолетное, вызвало такую реакцию?
Вернувшись, мы молча разошлись. Я – чистить и проверять найденную деталь, он – неизвестно куда. Но через час он появился на кухне, где я как раз кипятила воду для чая, с двумя тарелками в руках. На них лежали сэндвичи – простые, из зернового хлеба, с ветчиной, сыром и листьями салата.
– Обед, – сказал он, поставив одну тарелку передо мной. – Анри сегодня не придет. Пришлось импровизировать.
Сэндвич был на удивление хорош. Хлеб свежий, ингредиенты качественные. Мы ели стоя у кухонной стойки, глядя в окно на серый день.
– Вы неплохо готовите, – заметила я.
– Выживаю, – парировал он. – Готовка – это тоже скульптура. Только съедобная и недолговечная. Вам нравится работать с деревом?
Вопрос застал меня врасполох.
– Дерево… честное. Оно стареет, меняется, но в нем всегда видна история. По срезам, по текстуре, по темным пятнам от влаги или светлым – от солнца. Его нельзя обмануть.
– А людей можно?
– Людей обмануть проще. Они сами хотят верить в обман.
Он кивнул, доедая свой сэндвич.
– Мудро. Вы, кажется, не слишком доверяете людям, мисс Росс.
– Я доверяю фактам. Состоянию древесины. Прочности металла. Качеству клея. Люди… они часто подводят.
– Потому что они меняются? – спросил он, и в его глазах загорелся знакомый огонек интеллектуального интереса.
– Потому что они непоследовательны. Дерево, если оно гнилое, останется гнилым, пока его не вырежешь. Человек может казаться прочным, как дуб, а внутри оказаться трухлявым. Или наоборот.
– Значит, вы предпочитаете знать худшее сразу. Чтобы не разочаровываться потом.
– Это эффективная стратегия.
– И одинокая, – заметил он тихо.
Мы помолчали. Он вымыл тарелки, а я вернулась к работе. Найденная деталь после очистки оказалась в идеальном состоянии. Замена была возможна. Я почувствовала прилив профессиональной гордости и облегчения. Проект можно будет завершить в срок.
Вечером, когда я уже собиралась уезжать (дождь прекратился), он снова вышел проводить меня.
– Завтра начнете замену? – спросил он.
– Да. Если все пройдет хорошо, через пару дней можно будет натягивать струны и начинать настройку.
– Брукс будет доволен. Он любит, когда все идет по плану. – Он помолчал. – Вы… хорошо справились. С поиском. С оценкой. Большинство на вашем месте запаниковали бы при виде такой трещины или сдались в подвале Харгрейва.
Это была первая прямая, без иронии, похвала от него. Она прозвучала настолько неожиданно и искренне, что я смутилась.
– Это моя работа.
– Да, – согласился он. – Но не все делают свою работу с такой… непоколебимостью. До завтра, Эмма.
Он назвал меня по имени. Впервые. Не «мисс Росс», не «колдунья». Просто – Эмма. И в его голосе не было ни панибратства, ни флирта. Было уважение.
Я ехала домой, и его слова, его странная реакция на прикосновение, его признание в «шуме» и этот последний, простой комплимент крутились у меня в голове, складываясь в запутанную мозаику. Он был противоречием во плоти: изысканный и грубый, насмешливый и уязвимый, избегающий прикосновений, но погружающий руки в глину и грязь. И чем больше я видела этих противоречий, тем меньше он походил на карикатурного самовлюбленного гения. Он походил на человека, запертого в какой-то невероятно сложной, болезненной ловушке. И мне, против всякой логики и осторожности, все сильнее хотелось понять, что это за ловушка.
Дома меня ждало сообщение от Сары: «Ну что, разобрала своего Принца Тьмы на запчасти?» Я не ответила. Потому что начинала бояться, что дело обстоит как раз наоборот. Что это он, со своей харизмой, своими тайнами и своей болью, по кусочкам разбирает мои защитные стены. И я, похоже, позволяла ему это делать.