18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алекс Тарн – Четыре овцы у ручья (страница 51)

18

Но любая постепенность имеет предел. Поэтому я даже обрадовался, когда в Златополь прибыл дядя Барух собственной персоной. Жалобы оскорбленного Зейде порядком приелись властительным цадикам. Скандалы не всегда излишни: временами они как раз поставляют тему для разговора и не дают хасидам соскучиться. Но чересчур затянувшаяся свара надоедает всем и своим дурным примером оказывает разрушительное действие на соседей. Старый Арье-Лейб продолжал рассылать письма, требуя справедливости и защиты. В конце концов мой дядя, «Тульчинский герцог», все еще претендовавший на трон наследника Бааль-Шем-Това, счел своим долгом положить конец застарелому конфликту.

После первых приветствий и обмена новостями о здоровье и благополучии близких он поинтересовался, как долго еще я намерен оставаться в местечке.

– Пока не планирую уезжать.

– Так я и думал, – усмехнулся «Тульчинский герцог». – Знаешь, Нахман, во многом ты прав. Я бы на твоем месте вел себя еще хуже.

– Хуже? – переспросил я. – Значит ли это, что я веду себя плохо?

Дядя отмахнулся от моего вопроса, как от мухи:

– Перестань, Нахман. Мы с тобой оба понимаем, зачем ты затеял эту заваруху. Признаю, что в твоей законной обиде есть и моя вина. Наверно, я ошибся, отправляя тебя в такую глушь. Но эту ошибку можно исправить. За этим я и приехал: исправить ошибку.

Я улыбнулся. Так вот, значит, как дядя объяснял себе златопольскую «выходку» мятежного племянника… Он полагал, что я просто решил отомстить цадикам за свою давнюю ссылку в Гусятин и теперь жду достойной компенсации. Интересно, что же он предложит?

– Уверен, тебя обрадует мое предложение, – степенно продолжил «Тульчинский герцог». – Подобную честь не оказывают кому попало, но ты, как-никак, происходишь из великой семьи. Бреслев. Я предлагаю тебе место главного раввина и цадика города Бреслева. Гои называют его Брацлав. Это тебе не какая-нибудь занюханная Медведовка, захолустный Златополь или маленькая Шпола. Бреслев – важный уездный город, бывшая столица губернии и воеводства. Огромная община. Тысячи хасидов. Я даже не спрашиваю, согласен ли ты, Нахман, потому что от таких предложений не отказываются. Отныне тебя будут звать рабби Нахман из Бреслева.

Я помолчал, прежде чем ответить. Меня так и подмывало сказать «нет» только для того, чтобы насладиться растерянностью надменного цадика, и впрямь вообразившего себя герцогом, жалующим покорному вассалу землю и замок. Но нельзя было отрицать, что столь щедрый подарок мог сильно поспособствовать исполнению моего замысла. Бреслев, большой уездный город в сердце Подолии, действительно ставил меня в один ряд с наиболее авторитетными действующими цадиками: рабби Леви-Ицхаком из Бердичева, рабби Шнеуром-Залманом из Ляд и самим рабби Барухом из Меджибожа.

– Ты будто не рад, – прервал мои размышления дядя.

– Отчего же, рад. Спасибо.

– Ну, слава Всевышнему, – он вздохнул с явным облегчением. – Значит, всё? Теперь без обид?

– Без обид, – подтвердил я.

Как бы не так! Обиды предстояли, и немалые – только не с моей стороны. В противоположность мнению дяди я и не думал обижаться на него за «ссылку» в Гусятин, ведь именно там я впервые понял, что такое счастье. Ошибся он и в оценке будущего, полагая, что на новом месте я превращусь наконец в «нормального» цадика, то есть заведу себе богатый дворец, золоченую карету, выезд с восьмеркой лошадей и начну собирать обильную дань со своих благодатных угодий, не посягая, боже упаси, на сопредельные территории соседей.

Тульчин, подсобная столица дяди Баруха, находился всего лишь в двадцати верстах от Бреслева – немногим дальше, чем Шпола от Златополя, и «Тульчинский герцог» довольно быстро почувствовал себя в шкуре Шполянского старца. Я продолжил собирать отборную гвардию учеников – будущих вестников Правды – и не скрывал своего мнения о том, во что превратили учение Бааль-Шем-Това нынешние ложные цадики. Теперь уже и дядя осознал, что причины моего «бунта» крылись вовсе не в обидах на него или на вредного старикашку из Шполы, но было уже поздно.

Люди прислушивались к моим словам и, даже сохраняя верность своим прежним цадикам, начинали задумываться и иначе смотреть на вещи. В Бреслев стекались хасиды со всей Подолии, но я не гнался за количеством и деньгами. Меня заботило лишь чистое серебро понимания, которого пока что, увы, было не так уж много. «Терпение, Нахман, – говорил я себе. – На этот раз ты не должен торопиться. Нельзя ждать всходов сразу после посева. Еще год, другой, третий… Всевышний сам пошлет тебе знак, когда придет время».

Шла третья весна моей бреслевской подготовки и накапливания сил, когда Зося разрешилась от бремени прекрасным здоровеньким мальчуганом. Мы дали ему имя Шломо-Эфраим. До этого жена рожала мне только девочек, так что я уже утратил надежду на сына – и вот, такой внезапный подарок небес!

Хотя почему внезапный? Мой самый первый мертворожденный сынок был одновременно и наказанием, и знаком. Наказанием за мою гусятинскую беспечность и легкомысленный отказ от Предназначения; знаком – что настало время служить Творцу всерьез, не отвлекаясь на поиски личного счастья и призывы слабого сердца. Рождение Шломо-Эфраима тоже не могло не быть знаком, но при этом еще и наградой! Наградой – за правильность избранного пути. Знаком – что подготовка завершена и пора переходить в наступление. Так рассуждал я, беря на руки своего ненаглядного малыша.

– Ах, Шлёма, Шлёма… – повторял я, узнавая в своем голосе интонации покойного отца, когда он точно так же поднимал меня, маленького Нухи, высоко-высоко над полом меджибожской горницы. – Ах, Шлёма, Шлёма… Неспроста ты родился в этот год, золотой мой мальчик. Кому же, как не тебе, собрать в душе мудрость святых праведников? Кому, как не тебе, принять от меня неподъемную ношу Правды и завершить начатое мною Избавление?

И маленький Шлёма точно так же, как некогда я, улыбался в ответ беззубым младенческим ртом, не имея ни малейшего представления о смысле и значении отцовских надежд.

Для начала я собрал лишь самый близкий круг учеников.

– Отправляйтесь в путь, – сказал я им. – Идите в местечки Подолии и города Галиции, в синагоги Полесья и йешивы Волыни. Идите и оповещайте людей: Избавление близко! Грядет приход спасителя-машиаха! Не меч принесет он народам, но слово Правды, залог радости и добра. Не в завоевании стран и соседей, не в исправлении кажущихся несправедливостей мира найдут люди желанное счастье, но в завоевании собственной души, в исправлении своего сердца. Скажите им: мир прекрасен и благ. Чем сильнее человек радуется его красоте, тем ближе они – и мир, и человек – к цели, к душе, к замыслу Творца. Скажите им: радуйтесь, несмотря ни на что, танцуйте и бейте в ладоши, ибо тем самым вы приближаете мир и себя к Избавлению!

Так сказал я своим ближайшим ученикам и по свету, вспыхнувшему в их глазах, понял, что годы подготовки не прошли даром. И хотя в моем поучении не прозвучало явного имени спасителя-машиаха, они, несомненно, поняли, кого я имею в виду. Поняли – и не удивились, и это тоже было хорошим знаком: меня ждут. Ученики отправились в путь через неделю. Им предстояло преодолеть немало трудностей: отчаянное сопротивление цадиков, изгнание из синагог, клевету, а кое-где и прямое насилие. Но вслед за этой малой стайкой разведчиков я намеревался отправить в поход сотни, а затем и тысячи других, в точности как Моисей за Калебом и Йегошуа.

На Шавуот, праздник дарования Торы, я надел белые одежды, подобающие лишь тому, кем я собирался вскоре явиться перед людьми. Это был мой предпоследний шаг к окончательному объявлению себя Величайшим Праведником Поколения и, возможно, самим Машиахом бен-Йосефом. И снова ученики – на сей раз широкий их круг – поняли и не удивились. Уверенный в себе, я ждал лишь осенних праздников, чтобы начать в новом качестве новый год и новую эпоху.

Тем страшнее был удар, который обрушился на меня накануне поста Семнадцатого Тамуза – того самого дня, когда Моисей, увидев непотребного золотого тельца, разбил Скрижали Завета, римляне обрушили стену Иерусалима и мерзкий идол осквернил Святую Святых. Я сидел с учениками, когда вбежала Зося и позвала меня к сыну. Она еще никогда не осмеливалась мешать мне в такие моменты, и я сразу понял, что случилось что-то из ряда вон выходящее.

– Нухи, нашему сыну плохо…

Я похолодел. Как так? Почему? Еще утром мальчик был весел и здоров. Мы вбежали в комнату. Шломо-Эфраим метался в лихорадке на постели и что-то бессвязно бормотал. Женщины едва успевали менять на его лбу смоченные уксусом тряпицы. Я склонился к сыну. «Нельзя… нельзя… нельзя…» – повторял он. Нельзя? Чего нельзя? Взяв его на руки, я носил по комнате пылающее жаром тельце и молил Всевышнего о милости, пока ребенок не затих. Я не сразу понял, что он умер, и долго отказывался отдать уже мертвое тело своего мальчика.

И все это время в моем виске стучало одно-единственное слово: «Опять! Опять! Опять!..» Опять – потому что такое уже происходило со мной. Правда, тогда меня звали не Нахманом из Бреслева, а Ицхаком бен-Шломо Лурия, по прозвищу Ашкенази, или просто Ари. Мой главный ученик Хаим Виталь приставал ко мне, моля открыть тайное толкование одного стиха из книги «Зогар», а я отнекивался, говоря, что это запрещено. Но Хаим продолжал настаивать – здоровый, сильный человек, обиженный моим отказом, который он принимал за недоверие и неприязнь. Болезнь к тому времени уже одолевала меня, дыхания не хватало, в голове мутилось, в груди накапливался кашель.