Алекс Тарн – Четыре овцы у ручья (страница 25)
Однажды его тоскливый взгляд, чудом продравшись сквозь кафтаны и локти столпившихся вокруг хасидов, встретился с моим – сочувственным, и тут, видимо, мы оба осознали свое глубинное сходство. Потому что в иные моменты все происходило ровно противоположным образом: он, оставленный на минуту в покое, сочувствовал мне – тоскующему центру всеобщего внимания. А со временем выяснилось, что мы еще и можем помочь друг другу избавиться от назойливости других. Когда долговязый шут и юный наследник святых цадиков отходили в сторонку, чтобы перекинуться словечком-другим, мало кто осмеливался мешать. Как-то я спросил его, зачем он вымучивает из себя несмешные шутки, больше похожие на жалобу.
Гершеле горько усмехнулся:
– А ты, Нахман? Зачем ты позволяешь им таскать тебя на плечах, кланяться и целовать твою руку? У каждого свой путь – у тебя такой, у меня другой.
– Предназначение, – кивнул я.
– Вот-вот. Тут главное – не ошибиться, брат. Главное – не принять себя за кого-то другого. Посмотри хотя бы на своего дядю…
Мы сидели рядышком в углу большого двора, а в дальнем его конце на возвышении читал «Песню песней» рабби Барух. Он особенно любил именно эту книгу Торы – как видно, она лучше всего подходила его взрывному характеру. Перед нами в такт ритму стихов раскачивались несколько сотен хасидских спин в праздничных халатах. Голос «Тульчинского герцога» то гремел низкими раскатами грома, то взмывал вверх высокой небесной нотой, то обрушивал на потрясенные головы слушателей ливень захлебывающегося речитатива. К концу молитвы дядя обычно впадал в настоящий экстаз, и это приводило большинство хасидов в полуобморочное состояние, а некоторые так и вовсе лишались чувств.
– Ну и кто из нас двоих шут? – еле слышно проговорил Гирш. – Я хотя бы знаю свое место, а этот бедолага всерьез уверен, что может одним своим словом исправить Божье Творение. Вот только дай ему подмять под себя Подолию, затем Волынь и Полесье с их непокорными цадиками, а там уже и весь остальной мир не за горами. Вчера за столом сидел мрачнее тучи. Все, понятно, затаились, потупились, вжали головы в плечи. Боятся то есть. Пришлось мне узнавать, какова причина огорчения великого рабби. За этим, Нахман, меня там и держат. Оказалось, во сне к нему явился сам Шимон бар-Йохай в компании со Святым Аризалем, и оба с поклонами заверили, что свет еще не видывал столь совершенного цадика. Что ж, говорю, великий рабби, значит, надо радоваться, а не горевать… Не успел я это вымолвить, как вскочил твой дядя, схватил палку и ну лупить по нашим спинам и головам – куда попадет. Как же, кричит, радоваться, если никто из вас, дураков, этого не понимает?!
Я не смог сдержать улыбки.
– Ну слава Всевышнему, – кивнул Гирш. – Хоть какая-то моя история тебя рассмешила.
– Сам-то ты никогда не смеешься.
– Верно, – согласился шут. – А ты сам считаешь себя святым? Смотри, рабби Нахман, как мы с тобой похожи. Мне смотрят в рот, ожидая шуток. Тебе смотрят в рот, ожидая святости. И мы оба даем им то, чего они ждут, хотя мне не до шуток, а тебе не до святости.
Я не возразил ему тогда и не стал бы возражать сегодня. Знаменитому шутнику Гершеле Острополеру действительно было не до шуток. Начать с того, что значительную часть его анекдотов составляли грубые скабрезности и богохульства, смешные лишь тем, что произносились вслух там, где их звучание выглядело абсолютно неуместным. Подобные несоответствия иногда действительно кажутся комичными, но быстро приедаются и дальше уже забавляют только дурачков. Но реб Гирш-то был несомненным мудрецом, так что необходимость сквернословить впустую наверняка доставляла ему немалые страдания.
Еще людей смешат чужие промахи и чужая глупость. Без сомнения, Гершеле видел вокруг уйму недотеп и глупцов, но изгнание с родины и частые тумаки приучили его к осторожности. Ради собственной безопасности он предпочитал смеяться над собой, охотно представляясь нелепым шлимазлом и радуя тем самым других. То расскажет о дырявом кафтане, то посмеется над своей нищетой, то пожалуется на сварливую жену, то скажет, что всегда готов к Песаху, поскольку в доме у него никогда не бывает ни крошки хлеба. Все эти выдумки вытаскивались на свет исключительно ради забавы слушателей, потому что дядя Барух не скупился на содержание двора, и Гирш при нем отнюдь не голодал, а напротив, проживал в собственной хате с любимой женой и малыми детьми.
Но радовало ли его самого это вранье, столь же вынужденное, как и скабрезности? Смешило ли? Конечно, нет. Оттого-то время от времени Острополер срывался и шутил по-настоящему, давая полную свободу языку – острому и ядовитому, как хвост скорпиона. Только тогда и выпадало ему повеселиться вместе со всеми – повеселиться, а затем втридорога заплатить за короткую радость длительными расчетами с очередным смертельно обиженным соплеменником. Он и погиб-то так же: подшутив в неудачный момент над самим «сердитым цадиком». Рассвирепев, дядя Барух приказал спустить шута с лестницы, что и было тут же проделано самым буквальным образом. До нижней ступеньки Гершеле долетел уже со сломанной шеей и умер несколько дней спустя. Говорят, его последними словами была благодарность Творцу, в неизбывной милости Своей подарившему Гиршу из Острополя именно такую смерть, которая наилучшим образом соответствует высокому званию дворцового шута. Если это и шутка, то опять-таки над собой, самому-то ему вряд ли было смешно.
Зато слова Гирша о нашей с ним схожести я вспоминал потом всю оставшуюся жизнь. Так же, как от него – грубых вульгарностей, от меня ожидали бутафорских чудес и дешевых амулетов. И так же, как он, я заставлял себя раздавать их простакам, потому что простаков могли утешить лишь эти ничтожные подделки. Так же, как Гершеле, высмеивающий себя самого, я обрушивал сознание человеческой греховности и несовершенства на свою и только свою голову; только себя, а не других упрекал я в трусости и лени, в глупости и промахах. И те, кто становился свидетелем этому самобичеванию, вздыхали с таким же облегчением, с каким хохотали над Гершеле-шлимазлом, безжалостно клюющим собственную печень.
Так же, как и его, меня поносили и гнали, когда я осмеливался ставить перед людьми зеркала, в которых отражались их ложь и невежество, – не мутные, размытые двусмысленными намеками и витиеватой болтовней, а резкие, чистые, правдивые, как бьющие наотмашь остроты Острополера. И в конечном счете меня, как и его, спустил с лестницы сам Хозяин, когда я, забывшись, взял на себя слишком много. Но это произошло уже потом, спустя почти четверть века. А тогда, в углу двора «Тульчинского герцога», именно реб Гирш выдернул меня из колодца саморазрушения, куда я свесился уже больше чем по пояс. Именно он научил меня уму-разуму – не меджибожские меламеды, раввины и учителя, а мрачный дворцовый шут, мой единственный настоящий друг и наставник.
Как-то раз, расстроенный очередными неудачами в учебе, я поинтересовался, как ему удается запоминать свои шутки и часто ли случается забывать их перед публикой.
– Случается, – вздохнул Гирш. – А почему ты спрашиваешь?
Я только пожал плечами: не признаваться же, что мне, прямому потомку знаменитого Магарала и правнуку великого Бешта, не удается выучить ни одного стиха… Но Гершеле заглянул мне в лицо и, как обычно, прочитал все без слов.
– Что ж, дело и в самом деле непростое, – сказал он. – Честно говоря, поначалу я никак не мог запомнить даже двух шуток подряд, пока не понял самый главный секрет. Запоминается только та шутка, которая действительно твоя. Та, которая отзывается в душе. Иногда, чтобы сделать ее такой, нужно изменить всего одно слово. Иногда несколько фраз. Но когда это получается, в голове вдруг слышится щелчок, будто шип зашел в паз. Тут-то колесики и начинают крутиться. А уже потом к этой шутке цепляются другие – тоже твои, не совсем твои и даже совсем не твои, так что в конце ты и сам не рад, что запомнил столько лишней белиберды… Вот взять хоть тебя, Нахман. Какие места в Торе тебе нравятся больше всего?
– Псалмы Давида, – подумав, отвечал я. – Но и там не все строчки подряд.
– А всех и не надо, – возразил Гирш. – Я же сказал: иногда нужно изменить лишь словцо-другое, иногда – строчку, а то и выкинуть целый стих. Попробуй сделать псалом своим, и сам увидишь.
Я рассмеялся. Что и говорить, такая дикая идея могла прийти в голову только шуту. Одно дело – коверкать так и этак текст базарной скабрезности, и совсем другое – посягать на священный псалом царя Давида, где каждое слово многократно истолковано древними и новыми мудрецами и где учтены все буквы, числовые значения которых складываются в особый смысл, внятный лишь ученым каббалистам. Можно ли сравнивать? Кто осмелится тронуть, пусть даже мизинцем, подобную святыню?
Тем не менее совет Гирша оказался чудодейственным. Взяв за основу один из псалмов, я сотворил из него собственную молитву и тут же ощутил незнакомый трепет – то ли от неожиданной красоты и стройности результата, то ли от боязни наказания за непозволительную дерзость. А может, это Всевышний вдруг решил отозваться моей душе, измученной сомнениями и неравной борьбой с телом. В течение нескольких дней я убегал на берег реки и, подобно Царю-Псалмопевцу, составлял все новые и новые молитвы, жалобы, просьбы о помощи, благодарные славословия. Они складывались в стройную цепочку новой Книги Псалмов, где слова так крепко держались друг за друга, что не было необходимости заучивать их по отдельности: я едва успевал подумать о первом, как оно тут же выводило за собой второе – и следующее, и следующее…