Алекс Кристофи – Достоевский in love (страница 40)
Накануне праздника Федор заселился в номер 33 Лоскутной гостиницы на Тверской. В первый день, 7 июня, должен был выступать Тургенев, но Федор не пошел слушать его – предпочел провести время за подготовкой к собственной завтрашней речи. Кроме того, он не выносил ораторского стиля Тургенева:
По слухам, группа из примерно сотни студентов аплодировала речи Тургенева с большим энтузиазмом, чем кому-либо еще, и Федор подозревал, что это были клакеры, профессиональные хлопальщики, нанятые, чтобы создать впечатление его популярности.
8 июня настала очередь Федора читать речь. Он встал – белый галстук сбился набок, пальто болтается как на вешалке – и, хромая, прошел вперед. Зал был набит битком, и когда он ступил на сцену, разразились аплодисменты. Он поклонился и жестом попросил собравшихся перестать, но аплодисменты продолжались, и он не сразу смог заговорить.
У Достоевского был особый стиль речи на чтениях:
Проницательность такого рода делала Пушкина уникальным. Федор не видел никого и никогда, кто понимал бы и воплощал дух русского народа с такой полнотой. Тут Федор подошел к истинному посылу своего выступления: способности всемирной отзывчивости, в которой у Пушкина выразилась наиболее сила духа русской народности как стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности[526]. Начиная с реформ Петра Великого, привнесших в русскую культуру утилитарное поначалу усвоение европейских костюмов, обычаев, изобретений и европейской науки, существовала великая подсознательная цель: «Ведь мы разом устремились тогда к самому жизненному воссоединению, к единению всечеловеческому!» Все эти споры о западничестве и славянофильстве были не более чем недоразумением[527]. Быть русским означало быть братом всех людей, всечеловеком.
Вот какова была судьба России! Примирить противоречия Европы, «вместить с братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!» Он произнес последние слова своей речи возбужденным шепотом и сошел со сцены. В зале стояла полнейшая тишина. Затем кто-то закричал: «Вы разрешили загадку!», и с этим возгласом
– Двадцать лет мы были врагами и отказывались говорить друг с другом, но сейчас мы обнялись и помирились. Все благодаря вам. Вы святой, пророк!
Даже Тургенев пересек сцену, раскрыв объятья, чтобы поздравить его.
Когда Федор попытался уйти, толпа прорвалась за кулисы и еще час не отпускала его, пока председатель тщетно звонил в колокольчик, пытаясь призвать всех к порядку. Следующий выступающий, Иван Аксаков, объявил, что они стали свидетелями не столько речи, сколько исторического момента. Он не хотел читать свою – Достоевский сказал последнее слово о Пушкине, и иных не осталось. Когда другие наконец убедили Аксакова прочитать речь, Федор попытался ускользнуть, но был задержан поклонниками. Едва Аксаков закончил, сцену снова заполонила толпа женщин, откуда-то добывших настоящий лавровый венок полутора метров шириной, которым они короновали Федора, пока губернатор благодарил его от лица Москвы.
Вернувшись в отель, он написал Анне, пересказывая ей события. Голова плыла, руки и ноги дрожали от возбуждения. Ничего подобного не происходило с ним с той первой белой ночи в молодости, когда Некрасов и Григорович ворвались к нему со слезами на глазах и объявили гением.
За завтраком на следующий день Федора усадили возле молодой девушки. За светской беседой он спросил, читала ли она Диккенса, а когда она призналась, что нет, он поднял голос, обращаясь ко всему столу:
– Господа, между нами есть счастливейший из смертных![532]
Девушка казалась весьма смущенной, а седовласые мужи за столом смотрели с недоумением, и Федор объяснил:
– Она еще не читала Диккенса, и ей, счастливице, предстоит еще это счастье! Ах, как хотел бы я быть на ее месте!
Позже в тот же день, закрывая торжества, Федор прочитал стихотворение Пушкина «Пророк». К тому моменту аудитория ясно дала понять, что считает истинным пророком самого Достоевского, но какое бы удовольствие Федор ни испытывал внутренне, публично он выразил в этом сомнение[534]. В тот вечер, прежде чем вернуться к Анне и детям, Достоевский взял извозчика до Страстной площади. Лошади цокали копытами по теплым, тихим улицам, а он стоял, смотря на статую Пушкина снизу вверх. До смешного огромный венок, которым его одарили, он сложил у ног Пушкина и глубоко поклонился своему великому учителю. Это был жест скромности и смирения, а также опровержения, вероятно, первого из главных суеверий человечества: если мы будем почитать мертвых, возможно, однажды кто-то вспомнит и нас.
Эмфизема Достоевского прогрессировала.
Теперь даже короткие прогулки до собора давались ему с трудом. В изнеможении, опираясь на зонт, он буквально тащил свое бренное тело мимо лотков с остро пахнущими смолой дровами. Важнее всего было закончить «Братьев Карамазовых». У него был замысел продолжения под названием «Дети», и в 1881-м он планировал вернуться к публикации «Дневника писателя», но сперва необходимо было закончить «Карамазовых», даже если это означало писать по ночам и приносить в жертву последние крупицы здоровья. Федор вложил свое сердце в их страницы, в страницы «Идиота», «Преступления и наказания», «Бесов», и пусть он так и не добрался до мемуаров, те, кто знал его, могли найти его там[538].