Алекс Кристофи – Достоевский in love (страница 18)
Издревле в России тянется традиция поджигательства. Крестьяне называли пожар «красным петухом»; он был одним из немногих их орудий в борьбе с землевладельцами[243]. Но это был пожар в центре города, сжигающий рынки и дома бедняков. Люди начали винить в нем «профессоров». Это никак не помогало восстановить связи между интеллигенцией и народом – напротив, настраивало их друг против друга.
Что еще хуже, Федор обнаружил на ручке своей входной двери оскорбительный памфлет под названием «Молодая Россия». Автор призывал к маршу на Зимний дворец, к революции, к основанию федеративной и демократической республики, праву голоса для женщин, роспуску монастырей и уничтожению брака. Взывая к «великим террористам» Французской революции, памфлет объявлял: «Те, кто не с нами, – против нас». Одна строка особенно должна была поразить Федора: «Мы издадим один крик: „в топоры“, и тогда… тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам!»
Взбешенный, Федор решил нанести свой первый визит Чернышевскому и, если понадобится, умолять его заставить молодое поколение образумиться. Когда Федор постучал в дверь, открыл ее не слуга, но сам Чернышевский, который тепло поприветствовал его и провел в кабинет. Федор сразу перешел к делу.
– Николай Гаврилович, что это такое?[245] – Он передал прокламацию Чернышевскому, который внимательно прочитал ее, будто никогда не видел прежде.
Закончив, Чернышевский спросил с легкой улыбкой:
– Ну что же?
– Неужели они так глупы и смешны? Неужели нельзя остановить их и прекратить эту мерзость?
– Неужели вы предполагаете, что я солидарен с ними, и думаете, что я мог участвовать в составлении этой бумажки?
– Именно не предполагал и даже считаю ненужным вас в том уверять. Но во всяком случае их надо остановить во что бы ни стало. Ваше слово для них веско, и, уж конечно, они боятся вашего мнения.
– Я никого из них не знаю, – запротестовал Чернышевский.
– Уверен и в этом. Но вовсе и не нужно их знать и говорить с ними лично. Вам стоит только вслух где-нибудь заявить ваше порицание, и это дойдет до них.
Чернышевский заколебался.
– Может, и не произведет действия. Да и явления эти, как сторонние факты, неизбежны.
– И однако, всем и всему вредят.
Тут раздался звонок в дверь. Федор сказал все, что собирался, и воспринял его за знак, что пора уходить[246].
Стало казаться, будто между социалистами поколения Федора и современной молодежью разверзлась пропасть. Социалисты 1840-х были идеалистами и реформаторами. Да, некоторые из них были «шампанскими» социалистами, это правда – но также разумными, прогрессивными людьми. Поколение Полины было совсем другим. Возможно, единственным писателем, который действительно понимал происходящее, был Тургенев, чей роман «Отцы и дети» опубликовали в том же месяце, когда состоялся сбор денег.
В романе разыгрывался новый конфликт поколений, который разворачивался между «отцами» – поколением образованных, но только заламывающих руки либеральных интеллектуалов, чей активизм заканчивался острой шпилькой, – уже обессмерченных «лишних людей», – и «детьми», которые утверждали, что верят только в науку, дело и материализм. Герой романа, если там и есть такой, представляет собой фигуру трагическую: Базаров страстно желает верить только в социальную пользу, быть бесчувственным рационалистом, который отвергает искусство и чувства как бесполезные, – одним словом, нигилистом. Но, вопреки собственным принципам, чувствует он глубоко. И хотя Базаров выспренно размышляет об абстрактном русском народе, к встреченным им крестьянам он испытывает только неприязнь. Возникшему конфликту между рациональным и гуманистическим, между абстрактными идеями и прожитым опытом было суждено отбросить длинную тень.
Тем не менее редакция «Времени» сама прикладывала все возможные усилия, чтобы избежать меча цензуры и не быть при этом заклейменной слабой или даже консервативной. Они написали редакторскую колонку о пожарах, отмечая отсутствие доказанной связи между ними и памфлетом «Молодой России», от которого отмахнулись, назвав школьной проказой. Цензоры ее отвергли. Затем Михаила вызвали на допрос как выпускающего редактора – хотя оказалось, что власти лишь хотели узнать имена тех школьников, что написали памфлет, и Михаилу пришлось объяснять, что он использовал художественное преувеличение. Но теперь власти заняли оборонительную позицию. 15 июня публикацию «Современника» и «Русского мира» остановили до следующей весны. Тремя неделями позже был арестован Чернышевский.
К этому времени Федор все чаще обращался мыслями к Европе. Климат Петербурга не шел Марии на пользу, поэтому он отослал ее к тетке во Владимир, на 180 верст к востоку от Москвы. Теперь, когда журнал начал набирать силу, Федор хотел отправиться в Париж, к доктору Труссо, который мог бы пролить свет на его недуг. А там можно было бы и попутешествовать – в конце концов, он никогда не бывал в Европе. От Парижа рукой подать до Лондона, да и Италию он всегда хотел посмотреть.
Он отправился в Лондон, где навестил в изгнании социалиста Александра Герцена, невысокого, плотного сложения мужчину с завидно густой бородой. (Несмотря на сорок лет, у Федора она только начинала расти.) Тот был восхитительным собеседником, но хотя они сошлись в идеалах, пути их воплощения кардинально различались. Герцен был прирожденным эмигрантом, джентльменом без корней в русской земле, законченным европейцем, гражданином мира, можно даже сказать, который тем не менее под настроение заявлял о патриотических чувствах. Разговор вышел сердечным, но близкими друзьями им стать было не суждено[254].
На город Чарльза Диккенса посмотреть было интересно, но отдохновения он не принес[255]. Субботними ночами мужчины, женщины и дети до пяти утра толкались на улицах в инфернальном сиянии газовых фонарей.