реклама
Бургер менюБургер меню

Алекс Кристофи – Достоевский in love (страница 10)

18px

В кузнице с него сняли кандалы, в которых он не мог работать, потому что состояли они из колечек и носились поверх одежды. Короткое мгновение без них – десять фунтов веса, что он носил на теле! – а потом он надел новые. Пришлось снимать штаны, надевать кандалы, которые крепились к надетому на талии поясу, а потом надевать штаны уже поверх них. Странно было думать, что снимет их он только в тридцать три.

Несколько крестьянок из города пришли продавать калачи – иные из калашниц были совсем маленькими девочками. Один арестант принялся бесстыдно флиртовать с крестьянкой постарше, и Федор недоверчиво обернулся к Белых.

– Неужели?..[130]

– Бывает, – ответил Белых, опуская глаза.

Так повелось, что матери пекли калачи, а девочки приносили их продавать заключенным. Войдя в возраст, они продолжали ходить, но уже без калачей; Конечно, устроить свидание было чрезвычайно трудно. Нужно было назначить время и скрытое место, не говоря уже об уговоре с конвойными, и все это требовало огромных трат. Так что самым экономным из всех доступных грехов была контрабандная водка.

В эти три дня я в тоске слонялся по острогу в самых тяжелых ощущениях[131]. «Мертвый дом!» – говорил я сам себе, присматриваясь иногда в сумерки, с крылечка нашей казармы, к арестантам, уже собравшимся с работы и лениво слонявшимся по площадке острожного двора. Всё это мой теперешний мир, с которым, хочу не хочу, а должен жить…[132] Почти облегчением было, когда на четвертое утро его послали на работу.

Во дворе стоял с несколькими солдатами офицер. Прошла перекличка, и первыми увели работников швальни. Затем отправились в мастерские и, наконец, на черные работы. Федора назначили разбирать старые казенные барки на реке Иртыш за крепостью[133].

Двое или трое каторжан отправились за инструментом. День был туманный, но теплый, почти начал таять снег, и они отправились в путь с ритмичным металлическим звоном. Федору не терпелось узнать, каков он был, этот каторжный труд, и как он сам справится, впервые принявшись за ручную работу. По пути им встретился бородатый мещанин. Он остановился, сунул руку в карман, и один из арестантов тотчас же отделился от всех, чтоб принять от него подаяние. Некоторые в их партии были угрюмы, другие вялы, а один необъяснимо весел, даже напевал, ко всеобщему негодованию, частушки. Он был, очевидно, из добровольных весельчаков, или, лучше, шутов, которые как будто ставили себе в обязанность развеселять своих угрюмых товарищей и, разумеется, ровно ничего, кроме брани, за это не получали[134].

Они достигли берега, где лежала скованная льдом барка. На другой стороне реки синела степь. С высокого берега открывалась широкая окрестность. Там, в облитой солнцем необозримой степи, чуть приметными точками чернелись кочевые юрты. Там была свобода и жили другие люди, совсем не похожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его.

Я ждал, что так все и бросятся за работу, но об этом и не думали[135]. Кто-то уселся на ближайшее бревно, и все принялись доставать маленькие кисеты с табаком и короткие самодельные талиновые трубки, спрятанные в сапогах. Солдаты равнодушно окружили их. Они разожгли трубки, наблюдая за тем, как тащатся по дороге на работу крестьяне. Подошла бойкая женщина с калачами, общие пять копеек перекочевали к ней, а калачи были разделены между арестантами.

Наконец подошел сержант, подогнать их на работу, и они сошли к реке. Начали спорить, как лучше сохранить поперечные и продольные бревна. Один молчаливый парень пошел и схватился за бревно, но никто не стал ему помогать.

– Солить вас прикажете на зиму? – закричал пристав. – Начинать! Скорей!

Они начали, неохотно и неумело. Даже досадно было смотреть на эту здоровенную толпу дюжих работников, которые, кажется, решительно недоумевали, как взяться за дело[136]. Только они взялись доставать самую маленькую балку, как та затрещала, и они снова остановились для долгого обсуждения, что же делать. В конце концов показалось, что топоров будет недостаточно и нужны другие инструменты. Под конвоем отправили в крепость еще двоих. Остальные же расселись по барке, достали свои трубочки и закурили. Пристав сдался и тоже отправился в крепость.

Примерно часом позже появился кондуктор. Он выслушал арестантов и заявил, что им нужно вынуть еще четыре кокоры, не сломав их, и разобрать большую часть барки до перерыва на обед. И тут же арестанты замахали топорами и взялись раскручивать болты. Остальные подкладывали толстые шесты и, налегая на них в двадцать рук, выламывали кокоры. Куда бы я ни приткнулся им помогать во время работы, везде я был не у места, везде мешал, везде меня чуть не с бранью отгоняли прочь[137].

Наконец один из них обернулся и сказал:

– Что суешься, куда не спрашивают?

– Попался в мешок, – добавил другой.

Федор отошел и стал в одиночестве на конец барки.

– Вон каких надавали работников, – буркнул кто-то из каторжан. – Ничего-то он не может сделать.

Остальные нашли это крайне забавным.

Барка теперь кипела активностью. Работы было много, но ровно за полчаса до барабана она была закончена, и все отправились обратно в крепость, усталые, но довольные. Казалось, они готовы были работать так тяжело, как только придется, за эти жалкие полчаса относительной свободы.

На обратном пути Федор впал в задумчивость. Самая работа показалась мне вовсе не так тяжелою, каторжною, и только довольно долго спустя я догадался, что тягость и каторжность этой работы не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она – принужденная[138]. Сама работа едва стоила того, чтобы ею заниматься – большая часть полученного дерева годилась разве что для растопки, а в городе продать ее можно было только за гроши. Мне пришло раз на мысль, что если б захотели вполне раздавить, уничтожить человека, наказать его самым ужасным наказанием, так что самый страшный убийца содрогнулся бы от этого наказания и пугался его заранее, то стоило бы только придать работе характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы. Но если б заставить человека переливать воду из одного ушата в другой, а из другого в первый, толочь песок, перетаскивать кучу земли с одного места на другое и обратно, – я думаю, арестант удавился бы через несколько дней или наделал бы тысячу преступлений, чтоб хоть умереть, да выйти из такого унижения, стыда и муки[139].

Тем вечером Федор вернулся в крепость усталый и измученный. В сумерках он ходил вдоль забора, думая о том, сколько дней ждет его впереди, и каждый будет точно таким же, как предыдущий. Тогда к нему подбежала большая дворняга, черная с белыми пятнами. Никто не обращал на пса внимания. Федор наклонился погладить его. Собака стояла смирно, виляя пушистым хвостом. Уж и не знаю, что со мной сталось, но я бросился целовать ее, я обнял ее голову; она вскочила мне передними лапами на плеча и начала лизать мне лицо. Каждый раз, когда потом, в это первое тяжелое и угрюмое время, я возвращался с работы, то прежде всего, не входя еще никуда, я спешил за казармы, со скачущим передо мной и визжащим от радости Шариком. И помню, мне даже приятно было думать, как будто хвалясь перед собой своей же мукой, что вот на всем свете только и осталось теперь для меня одно существо, меня любящее, ко мне привязанное, мой друг, мой единственный друг[140].

Оказалось, что мыться в остроге было негде. В городе были две публичные бани, одна для богатых, другая для бедных. В последнюю-то их и отвели одним морозным солнечным утром. Все были рады покинуть острог и увидеть город. Конвойные не хотели рисковать, и каторжан сопровождал целый взвод солдат с заряженными ружьями. Рядом с Федором шагал Петров, невысокий, плотного телосложения сорокалетний мужчина с вечной щепотью табака за нижней губой. Он был из «особого отделения», отведенного для худших преступников. По неизвестным Федору причинам Петров чуть ли не каждый день принимался выискивать его, чтобы обменяться парой слов. Мне кажется, он вообще считал меня каким-то ребенком, чуть не младенцем, не понимающим самых простых вещей на свете[141].

В предбаннике было немногим теплее, чем на улице. В одном углу продавали сбитень и калачи. Петров помог Федору раздеться, что в кандалах было далеко не так легко, как можно представить. Сначала необходимо было снять подкандальники, кожаные полоски, которые носились, чтобы железо не натирало кожу. Затем – вытащить из-под кандалов нижнее белье. Это было своего рода искусство – пропустить его сначала между ногой и кандальным кольцом; потом, высвободив ногу, продеть это белье назад сквозь то же кольцо, а затем повторить все то же самое с другой ногой. Ему уже приходилось делать это однажды, когда они остановились в Тобольске – научил его разбойник, уже пять лет как прикованный к стене.

Федор дал Петрову несколько копеек на мыло, и он послушно вернулся с небольшим кусочком, едва ли большим, чем ломтик сыра. Каждому был положен один ушат горячей воды. Петров за руку провел его в баню, и Федор споткнулся в болтающихся кандалах.

– Вы их кверху потяните, на икры, – приговаривал он, поддерживая Федора, точно дядька, – а вот тут осторожнее, тут порог.