Алекс Кристофи – Достоевский in love (страница 9)
После бесконечных допросов были смертный приговор и последующая фальшивая казнь[111]. Все это было ужасно, настолько, насколько ему хватало воображения представить, но в то же время, если только он позволял себе подобную мысль, волнующе
Михаила выпустили, и он пришел навестить брата в канун Рождества, за несколько часов до того, как Федор отправился по этапу в Сибирь. Михаил был ужасно подавлен – губы дрожали, в глазах стояли слезы, и по тому, как Федор утешал его, сторонний наблюдатель мог бы решить, что на каторгу отправлялся старший брат.
– Перестань же, брат, – говорил он, – ты знаешь меня, не в гроб же я уйду, не в могилу провожаешь, – и в каторге не звери, а люди, может, достойнее меня…[112]
В следующие четыре года они не обменялись и словом.
Когда часы пробили полночь, на Федора надели тяжелые железные кандалы. Рождество. Он сел в открытую телегу, и его провезли мимо праздничных городских огней. Когда проезжали мимо квартиры Михаила, накатила волна грусти. Но только позднее, застряв в заносах при пересечении Урала, он расплачется от мысли, что оставляет позади Европу. Это была тяжелая дорога длиной в 3000 верст, при морозах до 40 градусов ниже нуля[113]. Или, иными словами, это был месяц, в течение которого делать ему было абсолютно нечего, кроме как смотреть в спину офицеру, пока тот хлестал лошадей.
Глава 3
Мертвый дом
1850–1854
Федор Достоевский, 28 лет[114].
23 января 1850 года, когда наконец прибыли в Омск, Федора в оковах отвели в тюрьму. С ним был и Дуров, но Федор принял решение всеми силами избегать его. За последние четыре недели они едва ли обменялись и парой слов – кроме остановки в Тобольске, где у них была возможность встретиться с женами декабристов (одна из них дала Федору Евангелие). На пути к Омску холод временами был невыносим, но ему ничего не оставалось, кроме как привыкнуть к страданиям, потому что ничего изменить сейчас он не мог.
– И следите за своим поведением. И слышать не хочу о вас, иначе буду наказывать телесно. При первом же проступке – плеть![120]
Вскоре после этого Федора отвели в казарму, душное здание с низким потолком, где мрак разрезал свет сальных свечей (были маленькие окна, но на них намерзло с вершок льда). Ему определили нары возле двери. Доски прогнили. Пол был скользкий от толстого слоя грязи. В дальнем углу стояло деревянное корыто, смердящее старым дерьмом – не говоря уже о самих каторжанах. Он не увидел – а если и видел, то не узнал – места, где мог бы помыться.
Лежащий на нарах Федор привлекал внимание своим бездельем. В комнате только человек пять-шесть не были заняты делом, и дело их было не только в штопке: один из самых мастеровитых соседей по казарме клеил разноцветный китайский фонарик, который, оказывается, заказали в городе за хорошую цену. Он представился Ефимом Белых, и оказалось, что был он не мужиком и не ремесленником, а служил на Кавказе прапорщиком, пока не убил местного князька. Работал он методически, не отрываясь; окончив работу, аккуратно прибрался, помолился богу и благонравно улегся на свою постель.
Еще до рассвета барабан отбил побудку.
Все они сонно побрели к кухне, где повара (также арестанты) нарезали хлеб, передавая друг другу драгоценный нож. Другие называли их «кашеварами», что тех, казалось, не обижало. Остальные заключенные стояли кругом в шапках и полушубках и крошили хлеб в кружки с квасом[126]. На одной из лавок сидел старик, хмуро пережевывая хлеб беззубым ртом и привычно переругиваясь с молодым человеком, подсевшим рядом. Когда все они подпоясались и приготовились к перекличке, на кухне стало ужасно шумно.
В то первое утро его не отправили работать с остальными, посланными чистить снег вокруг правительственных зданий или обжигать и толочь алебастр. Ему было позволено отдохнуть с дороги три дня. Предоставленный самому себе на короткие дневные часы, он знакомился с округой. Тюремный двор был неправильным шестиугольником, 200 шагов в длину и 150 в ширину, окруженным высоким тыном, частоколом из полутора тысяч столбов (один из заключенных пересчитал их все). По одному на каждый день заключения, почти хватит. По сторонам стояли два длинных деревянных барака, кухня и сруб с погребами и сараями. Сквозь щели в заборе можно было увидеть земляной вал, охраняемый часовыми, и краешек неба – далекого вольного неба, совсем не того же, что нависало над острогом.
На следующий день Федора отвели в инженерную мастерскую, чтобы перековать кандалы. Это было низкое каменное здание с большим двором, где были кузница, слесарня, столярня и малярня. Белых пошел с ним, смешивать краски, и Федор спросил о мрачных взглядах, которые кидали на него.
– Да-с, – ответил Белых, – дворян они не любят, особенно политических, съесть рады. Немудрено – они все прежде были или помещичьи, или из военного звания[129].
Невыносимо было представлять, что его, как и отца, убьют крестьяне, тем более что арестовали его за заговор ради их освобождения.