Aleks Kraas – Джон Уик-Начало (страница 1)
Aleks Kraas
Джон Уик-Начало
Глава 1. Подгорье
Зима в Подгорье не наступала стремительно. Она просачивалась в поры земли медленно, словно холодная вода в старый погреб. Сначала замирали птицы. Потом черные ветви берез покрывались стеклянной коркой, и ветер переставал гудеть в кронах, а начинал скрежетать, как нож по точильному камню. Беларусь, середина семидесятых — время, застывшее между тяжелым эхом войны и глухой тишиной советского забвения.
Джардани Йовонович сидел на крыльце покосившегося дома и смотрел на дорогу. Его босые ступни уже онемели, но он не чувствовал холода. Мальчику было восемь лет, и он рано научился отделять свое тело от своих ощущений. Отец называл это «дурь», когда заставал его сидящим на снегу, но в глубине души уважал эту непонятную, звериную выносливость.
Дом Йовоновичей стоял на отшибе — три комнаты, печь, да сарай, где отец держал старый мотоцикл «Урал» с ржавой коляской. Мотоцикл не заводился уже вторую зиму, но отец все равно каждый вечер спускался к нему с масляной тряпкой и что-то подкручивал при свете керосиновой лампы. Джардани любил эти моменты: запах бензина, металла, и тяжелое, уверенное молчание отца.
Мать была другой. Мягкой, как мякиш свежего хлеба, с темными кругами под глазами и вечно потрескавшимися от работы пальцами. Она пела по вечерам — старые песни на смеси русского и белорусского, от которых у Джардани щемило в груди. В этих песнях говорилось про леса, про волков, про воинов, не вернувшихся домой. Мальчик не понимал слов, но впитывал ритм. Ритм потом останется с ним на всю жизнь, как биение второго сердца.
В тот вечер мать пекла хлеб. В доме пахло кислым тестом и тмином. Отец вернулся из райцентра притихшим — он бросил на стол тяжелую авоську с крупой, поцеловал жену в висок и посмотрел на Джардани так, будто видел впервые.
— Ты уже большой, — сказал он негромко. — Завтра покажу тебе кое-что.
Джардани кивнул. Он не задавал лишних вопросов. В доме Йовоновичей вопросы были роскошью, а роскошь не приветствовалась.
Ночью мальчик проснулся от запаха дыма.
Сначала он подумал, что мать растопила печь слишком сильно. Но дым был едким, чужим — он пах не березовыми дровами, а горящим бензином. Джардани вскочил с лежанки и бросился к двери. В сенях уже клубился черный маслянистый туман.
— Мама! — закричал он, но голос сорвался в хрип.
Чьи-то руки схватили его за плечи и швырнули обратно в комнату. Это был отец. Его лицо было перекошено, глаза блестели в отсветах пламени, пробивающегося сквозь окна.
— В подпол. Быстро. И не вылезай, пока я не скажу. Слышишь меня, Джардани? Не вылезай ни за что.
Он почти силой запихнул сына в узкий лаз под половицами. Крышка захлопнулась, погрузив мальчика в абсолютную темноту. Сверху слышались шаги, крики на чужом языке, звон разбитого стекла. Потом прозвучал выстрел. Один. Второй. Третий.
Джардани сжался в комок и зажал уши ладонями, но глухие удары все равно проникали сквозь пальцы, отдаваясь где-то в груди. Он не плакал. Он вдруг отчетливо понял, что слезы не помогут — нужно просто замереть, стать меньше собственного дыхания, превратиться в тень. Воля к жизни — вот что включилось в нем в тот момент, еще неосознанная, но уже несокрушимая.
Когда все стихло, он выждал не меньше часа. Выбрался наружу. Дом догорал.
Мать лежала у печи. Отец — у порога, сжимая в мертвых пальцах охотничий нож. Джардани не подошел к ним. Он стоял и смотрел, как огонь доедает стропила, как рушится внутрь крыша, как взлетают к небу снопы искр, смешиваясь с крупными снежинками. Снег падал густо, словно природа пыталась прикрыть белым саваном то, что не должно было случиться.
Сколько он простоял так — час, два, вечность? — мальчик не знал. Рассвет застал его сидящим на обугленных ступенях, укутанным в обрывок обгоревшего одеяла, которое он вытащил из-под завала. Глаза болели от дыма, в горле першило, но он не издавал ни звука.
По дороге затарахтел двигатель. Из предрассветного тумана вынырнул черный автомобиль — машина, каких Джардани никогда не видел в своей деревне: тяжелая, блестящая, с заграничными номерами. Она остановилась точно напротив того, что осталось от дома.
Дверь открылась. Из машины вышел человек.
Он был высок и худ, одет в длинное черное пальто, совершенно не деревенского покроя. Его лицо казалось вырезанным из старого дерева — сухое, морщинистое, с острыми скулами и глубоко посаженными глазами. В уголке рта тлела папироса. Человек подошел медленно, оглядел пепелище, потом перевел взгляд на мальчика.
— Ты Джардани, — произнес он по-русски, но с едва уловимым акцентом. Это был не вопрос. — Сын Луки.
Мальчик не ответил. Он поднял глаза на незнакомца, и в этом взгляде уже не было ничего детского.
— Меня зовут Петр, — продолжил человек. — Я друг твоего отца. Мы вместе служили. Я знал, что с ним случится беда. Опоздал.
Петр затянулся, выпустил струю дыма в морозный воздух.
— Ты видел тех, кто это сделал?
Джардани кивнул. Голос вернулся не сразу, но все же вернулся — сухой, ломкий:
— Их было четверо. Говорили на языке, которого я не знаю.
— Хорошо. Узнал бы их лица?
— Узнал бы.
Петр чуть заметно усмехнулся — печально, с примесью гордости.
— Твой отец всегда говорил, что ты особенный. «У моего парня стальные нервы», — так он говорил. Что ж, посмотрим.
Он протянул руку. Джардани посмотрел на эту руку — длинные пальцы, побелевшие костяшки, на запястье — татуировка в виде латинской фразы, непонятной мальчику.
— Пойдем со мной, — сказал Петр. — Здесь для тебя ничего не осталось. А мертвых мы помянем позже, в другом месте.
Джардани встал. Он не оглянулся на развалины. Он пошел за Петром к машине и сел на заднее сиденье, пахнущее кожей и табаком. Автомобиль тронулся, увозя мальчика из Подгорья навсегда.
Путь был долгим. За окнами мелькали заснеженные поля, убогие станции, леса, снова поля. Петр почти не разговаривал, только изредка поглядывал на мальчика в зеркало заднего вида. Один раз он остановился у придорожного трактира, заказал горячего чая и черного хлеба. Поставил перед Джардани.
— Ешь.
— Я не голоден.
— Ешь, когда дают. Никогда не знаешь, когда поешь в следующий раз.
Джардани съел хлеб. Запил обжигающим чаем. В животе потеплело, и он впервые за много часов почувствовал, что все еще жив.
Когда они снова тронулись в путь, Петр нарушил молчание тоном лектора:
— Твой отец был человеком старой закалки. Он ушел из дела, когда родился ты. Хотел жить тихо. Но в нашем мире, мальчик, тихо не живут. Тишина — это отсрочка, не более.
— Что это за мир? — спросил Джардани.
— Узнаешь. Скоро. А пока запомни одну вещь. — Петр обернулся, чтобы посмотреть ему прямо в глаза. — Единственное твое настоящее оружие — это воля к жизни. Никакие пистолеты, ножи, деньги не помогут тому, кто внутри уже сдался. Ты понял?
— Понял, — ответил Джардани, хотя на самом деле понял еще не до конца. Он просто запомнил, как запоминают таблицу умножения — на всякий случай, для применения позже.
Путь завершился в Минске, а оттуда — самолетом. Для деревенского мальчика самолет был чудом, но он не выказал восторга. Он впитывал все молча: процедуру паспортного контроля, толпы чужих людей, гул турбин. Казалось, что прошлое стирается с каждым километром, как старый сон.
Нью-Йорк встретил его оглушительной какофонией звуков и запахов. После стерильной белизны заснеженных полей город показался гигантским живым организмом, перемалывающим внутри себя миллионы судеб. Автомобиль вез их сквозь джунгли из стекла и бетона, мимо желтых такси, кричащих вывесок, людей в плащах, спешащих куда-то под моросящим дождем. Джардани прижался лбом к холодному стеклу и смотрел, смотрел, пытаясь осознать масштаб этого нового мира.
Машина свернула в переулок и остановилась перед массивным зданием с колоннами. Над входом горела вывеска, написанная чужими буквами и русскими словами: «Театр Тарковский». Фасад выглядел заброшенным — облупившаяся штукатурка, темные окна, тяжелая дубовая дверь с трещинами. Но что-то в этом месте заставляло сердце биться чаще, словно здание обладало собственной, очень древней душой.
— Выходи, — сказал Петр.
Джардани выбрался из машины под моросящий дождь. Вблизи театр казался еще более мрачным. На стене виднелся барельеф — две мужские фигуры в странных позах, то ли танцующие, то ли борющиеся. Мальчик не мог разобрать, но ощутил исходящую от них угрозу.
Петр распахнул тяжелую дверь. Изнутри пахнуло теплом, пылью, запахом старого дерева и чего-то сладковатого, похожего на ладан. Внутри царил полумрак, рассекаемый лишь светом тусклых ламп. Огромный холл с колоннами уходил ввысь, теряясь в темноте. С потолка свисала гигантская хрустальная люстра, не горевшая, но все равно внушавшая трепет. Пол был выложен черно-белой плиткой, словно шахматная доска.
— Сними обувь, — велел Петр. Джардани послушался и оставил свои разбитые ботинки у порога.
В глубине холла стояла женщина. Она была одета в строгое серое платье, волосы убраны в тугой узел. Лицо ее было бледным, почти фарфоровым, а глаза — темными и бездонными, как озера в сумерках. Она смотрела на мальчика долгим, изучающим взглядом, и в этом взгляде не было ни капли материнской теплоты.
— Это он? — спросила женщина. Голос ее был глубок, с легкой хрипотцой.