реклама
Бургер менюБургер меню

Алехо Карпентьер – Весна священная (страница 39)

18

тени под деревом, я бреду вдоль пляжа у самых волн. Люди разбились на группы, каждый тяготеет к своим, до фронта далеко, так что иначе и быть не может. Французы расстелили байковое одеяло и засели за карты, играют в белот, будто в каком-нибудь «Кафе де Коммерс»; итальянцы собрались в кружок, слушают с восторгом приятеля, тот распевает «Фуникули- Фуникула», «Дивная Аида», «И вот я умираю» из «Тоски», украшая арии длиннейшими и вовсе не нужными фермато; немцы играют в мяч; а вот и американцы — играют в бейсбол, в Европе эта игра не распространена, никто, кроме них, здесь ничего в ней не смыслит... У невысокой стены примостились четверо светловолосых парней, откуда они — видно сразу по лицам, разлеглись на подстилке, безмятежно читают, закрывшись книгами от солнца. Книги на русском. Авторы и названия мне незнакомы: Леонов, Всеволод Иванов («Бронепоезд»), Константин Федин, Николай Островский («Как закалялась сталь»). Меня вдруг охватывает непреодолимое любопытство. Много лет подряд я делала все возможное, чтобы не знать советской литературы. И вот она пришла ко мне, здесь, на берегу Средиземного моря. Я готова вырвать книги у них из рук, парни эти—русские, они знают язык моих дедов, странная ревность шевелится в сердце. Разбираю издали буквы, мало кто на этом пляже смог бы прочесть их, чувство такое, будто меня грабят, отнимают что-то мое, родное, мне одной принадлежащее. Впервые за долгое время хочется полистать русские книги, посмотреть, что собой представляет русская «новая литература»; мне рассказывали, что ее издают громадными тиражами, навязывают читателям,. так распорядились люди, которым поручено ведать культурой. Юные атлеты, явившиеся сюда, чтобы хоть чем-то помогать испанцам («Русских бойцов в Интернациональной бригаде нет»,— сказал мне Жан-Клод), конечно, не знают великих русских писателей нашего поколения: Андреева, Короленко, Алексея Ремизова, Бунина, удивительного завораживающего Мережковского. А если б узнали, наверняка пришли бы в растерянность. Заговорить с ними по-русски? Не стоит, ведь обязательно начнется долгий бессмысленный спор — ни время не подходит для этого, ни место. Да и какой смысл говорить им о книгах, которыми я восторгаюсь, они не смогут их прочитать, их нет в России; каждому известно—там печатают только классиков, и то не всех, да еще нудную пропагандистскую чепуху. Нет, пусть останутся со мной грандиозные образы Юлиана Отступника и Леонардо, созданные Мережковским, непорочные жития Ремизова, вселенский ужас 165

«Красного смеха» Леонида Андреева, а эти парни... что ж, пусть остаются со своей сталью, бронепоездами, воспетыми режимом, со всей его жестокостью и безобразием, липким, грязным, пахнущим салом и потом, с его бесчисленными уродливыми словами: индустрия, индустриализация, легкая промышленность, тяжелая промышленность, производство, производительность труда, нормы, трактора, машины — те самые грохочущие машины, которые Прокофьев изобразил в своем «Стальном скоке»; а Дягилев, нарушив все традиции истинного балета, заставил нас танцевать под эту музыку среди «конструктивистских» декораций, в числе которых был даже настоящий железнодорожный семафор. (К счастью, мода на «механическую» музыку, во многом обязанная итальянским футуристам, прошла: редко теперь исполняется «Пасифик 231» Онеггера, своего рода гимн паровозу, еще реже — ужасающий «Завод» Мосолова—сплошной стальной визг и рев, имевший такой успех в начале тридцатых годов.) Я вернулась под дерево, где Жан-Клод, в коротких трусах, дремал, а Гаспар наблюдал издали за игрой американцев и вспоминал великих кубинских чемпионов Марсанса и Адольфо Люка. Появился Энрике («Привет, девочка!»), принес воззвания, газеты, журналы, бог знает что еще, он прижимал все это к груди обеими руками. «Где ж твоя палка?» — спросила я. «В море бросил нынче утром. Не нужна больше.— Энрике присел на корточки, опустил на землю свою ношу.— Вот, читайте».— «Весьма кстати,— заметила я.— Мне как раз читать нечего». Энрике разложил журналы веером. «И это еще не все,— сказал Жан-Клод.— Бригада издает «Ле Волонтэр де ла либертэ», «Элор», «Аделанте ла кинсе», «Домбровский», «Коммюн де Пари», «Пасаремос», «Иль Гарибальдино», «Ауэр файт», «Эль сольдадо де ла Република», «Венсеремос», «Димитровак», «Салюд» (на обложках — солдаты со штыками наперевес, развернутые знамена, вскинутые кулаки, каски, ружья, звезды, эмблемы...). Но один журнал отличался от всех остальных не только внешним видом: стихи были набраны лесенкой, много гравюр на стали и на дереве, тоже на военные темы, чувствовалась еще и оригинальность, свой собственный стиль; журнал назывался «Эль Моно Асуль», мне он показался особенно интересным, там печатались статьи о литературе, театре, кино, а на эти темы мы с Жан-Клодом могли разговаривать и понимать друг друга, даже если не во всем сходились. Впрочем, вскоре я бросила читать «Эль Моно Асуль», схватилась за «Ора де Эспанья»; этот журнал был гораздо толще, издавал его Маноло Альтолагирре, несколько его стихотворений 166

Жан-Клод перевел на французский. Я удивилась, что в такое тяжкое время здесь продолжают издавать журнал, посвященный самым значительным явлениям культуры; на обложке каждого номера — один из афоризмов Хуана Майрены, встречались хорошо знакомые мне имена: Рафаэль Альберти, Мигель Эрнандес, Луис Сернуда, Хосе Бергамин, Висенте Алейсандре, Леон Фелипе... (Перелистываю последний номер, читаю статью аргентинского поэта Гонсалеса Туньона, он пишет о Мадриде, и от звуков этого слова я вздрагиваю, окончание «дрид» — пронзительнораздирающе, будто кто-то пропарывает ножом театральный занавес. Много лет висела в Мадриде в музее Прадо страшнщ! картина Брейгеля «Триумф смерти», всякий мог ее видеть там, теперь же музей закрыт, а персонажи картины —она страшней, апокалипсичнее, чем «Триумф смерти» Орканьи1 или «Пляска Смерти» Гольбейна1 2,— мечутся по улицам города среди пожаров, что вспыхивают каждую ночь, ибо огонь падает с неба. Я не знаю, не понимаю, не представляю себе, как могут люди жить в городе, который беспрестанно бомбят, разрушают, уничтожают, причем началось это задолго до того, как борьба мадридцев приняла революционный характер; все их преступление состояло лишь в том, что они не захотели поддержать мятеж предателей-генералов. Аргентинский поэт свидетельствует: «Когда слышишь слово «Мадрид», ощущаешь запах крови и родной земли, это так просто, так подлинно... Подлинность в том, что возрождается чувство родины, все подчинено этому чувству. Эвакуация населения, прививки против тифа не воспринимаются даже как нечто необычное. Все идет своим порядком, как полагается. Чудо в том и состоит, что нет никакого чуда. Город отбивается на всех фронтах. Никаких отпусков, никаких освобождений по болезни. Идет война, и запах родной земли ощущает каждый. И песни, и чувство родины, и письма, где говорится о том, что есть, и о том, что будет. И ветер Революции, сладостный и страшный, по-прежнему бодрит сердца. В пять часов утра я открыл глаза и словно родился заново. С тех пор как я в Мадриде, я ни разу еще не слышал такого грохота. Без перерыва, без пауз. Наверное, ни танки, ни самолеты не грохочут так. Снаряды, снаряды летят неизвестно куда, неизвестно откуда... И я подумал: кто-то записывает, где упал каждый 1 Орканья, Андреа (1308—1369) — итальянский художник. . 2 Гольбейн Ганс Младший (1497—1543) — немецкий художник эпохи Возрождения. 167

снаряд, кто-то подбирает раненых и убитых, отвозит в госпитали и на кладбища, а тот, кто пишет, расскажет обо всем в книгах, их будут зачитывать до дыр — так оно бывает всегда. Той женщины, которую я видел в очереди у табачного киоска, может быть, нет уже в живых. И мальчик тоже, быть может, убит, мальчик, что пел «Нам не страшен самолет, самолет, самолет,/ Пусть стреляет— не убьет, не убьет, не убьет» на мелодию из «Трех поросят» Уолта Диснея. Я видел человека, который говорил: «Меня только тот снаряд достанет, на котором написано «Грегорео Гарсия». Вот так. Для Грегорео Гарсии. Чтоб путаницы не вышло». Мне кажется, это четкое мужество — черта глубоко национальная. Игнасио Санчес Мехия должен был умереть именно в тот день, именно в пять часов ровно, и бык явился на свидание точно в назначенное время, как Каменный Гость—тоже создание испанского гения... Тот, кто был в те страшные дни в Мадриде, знает, что часы каждого мадридца показывали «его час», когда он должен был либо умереть, либо узнать, что ему суждено остаться в живых. Такого четкого мужества я не встречал никогда, нигде!..») Хотелось читать дальше, но устали глаза — белая бумага отражала солнечный свет. Так и не дочитав до конца стихотворение Эмилио Прадоса, я улеглась лицом вниз на песок, вернее, на гальку, утомленная, оцепенелая после счастливой бессонной ночи; я не спала и не бодрствовала, клонило в сон, и в то же время было интересно послушать, что говорят вокруг—пляж жужжал, будто улей, на разных языках (до меня доносились звонкие, чисто английские звуки, итальянские слова, гортанный говор немцев, типично французское «merdes!» 1 — это, конечно, игроки в белот...); не поднимая головы, слышу, как подходит Ивэн Шипман — американский поэт, близкий друг Хемингуэя, Жан-Клод рассказывал мне о нем. В полудремоте слушаю обрывки разговора, по голосу и акценту догадываюсь, кто говорит: мягко, неохотно, лениво жалуется Шипман: хочется peanut butter1 2, по всему побережью искал, здесь даже и не знают, что это такое... (а теперь Гаспар): ...кончим войну, каждый вернется к себе... (Жан-Клод): ...французы раздобывают где-то pinard3, не знаю, как уж они ухитряются, может, здешнее красное с чем-то мешают. Они говорят, что алелья на божоле похоже. (Энрике): ...англичане любят соус «Уорчестер», а о джеме 1 Дерьмо! (франц,) 2 Ореховая паста (англ.). 3 Вино (франц., разговори.). 168