реклама
Бургер менюБургер меню

Алехо Карпентьер – Весна священная (страница 38)

18

по корпусам, испанцы же сели в грузовики и автобусы, которые с погашенными фарами ожидали их на дороге. «Салют!»... «Салют!»... Сжатые кулаки, поднятые вверх. «Салют!»... «Салют!»... «Зайдем ко мне ненадолго,— сказал Гаспар.— Еще рано. Есть бутылка «Фундадора», сегодня добыл».— «Пошли,— отвечал Жан- Клод.—Я что-то устал. Глоток коньяку не повредит...» Мы с кубинцем немного отстали: «Ну, как? Производит впечатление?»— «Бесспорно»,— отвечала я сдержанно. «Ты только не крути».— «Не понимаю».— «Ты отвечай: «да» или «нет»;—«Поль Робсон — чудесный».— «А остальное?» — «Ну, что тут говорить! Гимны всегда производят впечатление. В них есть заряд коллективной эмоции».— «Только революционные гимны. «God save the King»1, например, мне ничего не говорит».— «А меня так вот очень даже волнует «Боже, царя храни».— «Не думаю, что тебе приходится очень уж часто его слышать».— «Чаще, чем вы думаете».— «На сборищах русских белоэмигрантов, конечно. Или же в церкви на улице Дарю?» — «Нет. На концертах — в увертюре «Тысяча восемьсот двенадцатый год». Кубинец рассмеялся: «Царский гимн побеждает «Марсельезу». Если бы Чайковский жил в наше время, ему бы заказали увертюру «Тысяча девятьсот семнадцатый год», вот тогда ты услыхала бы, как «Интернационал» торжествует над царским гимном».— «Но поскольку никто еще подобной увертюры не сочинил...» — «Мы здесь делаем все, чтобы прозвучала увертюра «Тысяча девятьсот тридцать восьмой год» — победа «Интернационала» над «Джовинеццой»1 2 и песней о Хорсте Весселе. Быть может, скоро какой-нибудь испанский композитор напишет такую увертюру, и ты услышишь ее, а дирижировать будет Пабло Касальс3—он с нами». Да. Пабло Касальс давал концерты в Барселоне. Дня три назад я видела там афиши с его именем. В афишах говорилось, что он выступает как дирижер. Не могу себе представить Касальса с дирижерской палочкой. Смычок—как бы естественное продолжение его руки. Это человек-виолончель; помню: он сидит, почти скрытый ею, он держит ее в объятиях, лысина его сверкает, будто лакированная, человек полностью слит с инструментом. Бах, «Лебедь». «Мне кажется, мелодия «О, Миссисипи» ему бы очень понравилась»,— сказал кубинец. Я тоже так думала — голос Робсона, когда он 1 «Боже, спаси короля» (англ.) — английский национальный гимн. w 2 «Джовинецца» — песня итальянских фашистов. 3 Касальс, Пабло (1876—1973) — всемирно известный испанский виолончелист и дирижер, один из основателей Нормальной музыкальной школы в Париже. 6-1104 161

брал низкие ноты, напоминал виолончель. Они бы сошлись не только в мыслях, но и в музыке, в звуках, в образах, в словах... «Whiter skin of hers than snow»1. Робсон и Павлова по-прежнему летели в ночи в своем небывалом, невиданном танце. «Фундадор» оказался отличным. Мы упивались его ароматом, смеялись, болтали и совсем забыли о времени. Безмятежное наше веселье нарушила вскоре сестра; она с улыбкой призвала нас к порядку. «Уже третий час,— сказала сестра по-испански с заметным американским акцентом.— Вам следовало бы немного отдохнуть...» Мы шли к главному корпусу в пахнущей соснами темноте; желая, видимо, избавить меня от неловкости, сестра сказала, что мне можно переночевать (дело-то ведь ясное) в комнате Жан-Клода (она не сказала «с Жан-Клодом»); если женщина проделала такой трудный путь, чтобы увидеть своего мужа (мулатка подмигнула), так можно, как бы это выразиться, нарушить немного распорядок. Но все же для соблюдения приличий и чтобы наша встреча больше походила на встречу супругов, доктор Ивонна Робер (она прекрасно знала, что мы не женаты, я ей это сказала сразу, как только приехала) приказала поставить раскладушку рядом с его кроватью. Поскольку разговор пошел начистоту, я спросила, не будет ли «мое присутствие» вредно для здоровья Жан-Клода. «Он уже выздоровел,— отвечала сестра.— Бывают иногда приступы слабости, медленно поправляется. Да. Можно было опасаться неприятностей с поджелудочной железой, при срочных полостных операциях, какую ему сделали, случается, что не замечают таких вещей. Но дело обошлось благополучно. Температура нормальная — значит, все хорошо». Мне хотелось расспросить поподробнее. Срочную операцию я представляла себе так: тут же, на поле боя, режут кое-как, наспех. Непонятные слова «поджелудочная железа» звучали неприятно и жутковато. Поджелудочная железа—это, видимо, что-то опасно ранимое, загадочное, неизвестно для чего существующее и кто его знает где расположенное... Но мулатка говорила как будто уверенно: если бы этот орган был поражен, начался бы необратимый процесс. «Два-три дня температура 38, страшный жар, бессознательное состояние, и на рассвете — смерть». «На рассвете — смерть». Я вздрогнула (через три часа— рассвет. Это могло случиться в такую же вот ночь. Он йригово- 1 «Кожи... белей чем снег» (англ.). Слова из цитированного ранее монолога Отелло. 162

рен. Он умер. Мрачная процессия людей в белом — они входят в комнату на рассвете, говорят: «да, умер...»)... Мулатка меняет тему: «Как хорошо, что вам удалось приехать! Это ему всего нужнее — присутствие женщины. У многих жены, подруги, возлюбленные остались в фашистских странах. К тому же республиканское правительство не может раздавать пропуска направо и налево любой женщине, которой вздумается навестить бойца, ведь в нашей бригаде больше сорока тысяч человек. А вы-то как? Как вам удалось до нас добраться?» Я объясняю: испанский писатель Макс Ауб, приятель Жан-Клода, устроил все. «Прекрасно! Лучшего и желать нечего. Теперь ваш друг начнет поправляться по-настоящему. Вы наконец-то снова вместе, так я понимаю...»— «Да. Мы снова вместе...» — «Великолепно! Самый верный признак выздоровления — когда у человека появляется жажда жизни. Раненый встает утром, умывается сам, бреется, начинает искать бриолин, чтобы причесаться, надевает тщательно отглаженную рубашку, отправляется гулять по побережью; он вроде бы ищет что-то, заглядывается на каждую встречную женщину; ну, а я смотрю на него и думаю — выздоровел. Хорошо, что вы приехали!» Вот когда я ощутила всю суровую жестокость войны. Грубая правда и говорится грубыми словами. Спадают все покровы, вещи становятся на свои места. И я стою словно обнаженная перед этой женщиной; не раз исповедовались ей спасенные в последнюю минуту, вызволенные, возвращенные к жизни; я в ее глазах вещь, полезная в самом низменном плане, вне всех и всяких высоких мыслей и слов. Я больше не милосердная мать, как мне казалось совсем недавно, я просто одна из тех крикливых бродячих торговок и маркитанток, что во все времена ехали в повозках с полотняным верхом, как на офортах Калло1, следом за воинственными ландскнехтами, за королевскими копьеносцами, шагавшими по дорогам Фландрии, Пьемонта, Миланского герцогства, Неаполя, в сумятице и суете военного быта—звон оружия, пение рожка, ржание коней, биваки, огни кузниц, где перековывают лошадей, чинят латы, и снова скрипят колеса, тащится следом походная кухня да кучка музыкантов распевает непристойные песенки. Я тоже, как те женщины,— выход из положения, ведь втайне перед каждым мужчиной, как только он выздоровел, встает этот вопрос. И вот они отправляются в Кастельон-де-ла-Плана, надо «развязать» (я, 1 Калло, Жак (1592—1635) — известный французский рисовальщик и гравер, автор двух серий офортов «Бедствия войны». 6* 163

кажется, слышала это выражение от Гаспара Бланко). А Жан- Клоду повезло, я здесь, ему проще и удобнее, чем другим. Грубость факта и грубость слов возмущают меня. Война по-своему ведет счет времени, я так не могу, у меня другие часы. Но Жан-Клод—вот он, только он и существует, значит, и я буду теперь по-новому, по-военному отсчитывать время. Кстати, взгляну на часы — без четверти три. Отодвигаем раскладушку—.к чертям ханжеские больничные порядки! «Давай изголовье поднимем,— вместе крутим ручку и хохочем,— повыше, еще повыше, почти совсем вертикально, нет, надо немного ниже, а теперь слишком уж плоско, не годится, давай опять поднимем, да хватит же; еще немного, вот так...», а потом бьются наши тела, сливаются в одно, и мы плывем куда-то далеко-далеко, а когда возвращаемся — встает за окном едва заметная за линией моря ранняя прекрасная заря. И мы засыпаем, и солнечные лучи затопляют комнату. (У сестры-мулатки хватило такта не являться в то утро мерить Жан-Клоду температуру...) Разбудил нас радостный вопль Гаспара: «Пошли на пляж, черти! Уже одиннадцать! Не сидеть же целый день взаперти!» Я едва успела убежать в ванную — Гаспар ворвался в комнату, он высоко поднимал трубу; левая рука еще на перевязи, но уже без гипса. «Сняли гипс! — кричит Гаспар.— Если человечество надеялось, что я напишу «Дон-Кихота», оно здорово просчиталось. Мне с однорукими не по пути!» 14 И вот мы на маленьком пляже, битком набитом купальщиками, словно в Париже в летнее воскресенье, когда при свете солнца людям начинает казаться, будто вода в Сене не такая уж грязная. Песку мало, больше галька, на побережье Средиземного моря почти везде так. И очень мало женщин, только несколько свободных от дежурства сестер в скромных купальных костюмах; их, впрочем, считают скорее товарищами, как-то не замечают, что они женщины, соответственно и обращаются с ними, на мой взгляд, слишком уж по-свойски. Я в длинном закрытом льняном платье, оно спасает от загара, загореть хотелось бы, да приходится помнить о ночной сцене в «Жизели», о «Лебедином озере», о «Сильфиде»; довольно странно выглядела бы призрачная девушка или белый лебедь со смуглым, как у мулатки, лицом, загорелыми руками и плечами. Жан-Клод и Гаспар устроились в 164