Алехо Карпентьер – Потерянные следы (страница 20)
Так в конце концов я встретился с ней, с Девятой симфонией, из-за которой отправился в свое первое странствие; только нашел я ее не совсем там, где предполагал мой отец. «Радость пламя неземное, райский дух, слетевший к нам, опьяненные тобою, мы вошли в твой светлый храм… Там, где ты раскинешь крылья, люди – братья меж собой». Строфы Шиллера ранили меня сарказмом. Вот она, та кульминация, та вершина, к которой пришли после того, как долгие века, не останавливаясь, шли к терпимости, добру, взаимному пониманию. Девятая симфония, вершина всего достигнутого, – она и мягкая слоечка, которую любил Монтень[93], и лазурь «Утопии»[94], и квинтэссенция всех книг, изданных Эльзевиром[95], и голос Вольтера на процессе Каласа[96]. И вот растет это ликующее alle Menschen werden Bruder, wo der sanfter Flügel weildt[97], растет, как и в ту ночь, когда я потерял веру во всех, кто лгал, разглагольствуя о принципах и подкрепляя свои рассуждения цитатами, истинный смысл которых был давно забыт.
Чтобы меньше думать о пляске смерти, в водоворот которой я попал, я уподобил свою жизнь существованию наемника, позволив своим товарищам по оружию таскать себя по тавернам и публичным домам. Я позволил себе пить наравне с ними и погрузился в бездумное существование; и это непрерывное ощущение, что земля плывет под ногами и надо на ней удержаться, помогло мне добрести до конца войны и не приходить больше в восторг, как бы красиво ни выглядели слова или события, с которыми мне доводилось встречаться.
Ко дню нашей победы я был окончательно сломлен. Я не удивился даже, когда мне пришлось ночевать за кулисами Байрейтского театра под целым зоосадом из лебедей и лошадей, оснащавших вагнеровскую оперу и подвешенных теперь под потолком, рядом с изъеденным молью Фафнером[98], который, казалось, пытался спрятать голову под моей раскладушкой – раскладушкой оккупанта. Человек, который, вернувшись в славный город, вошел в первый попавшийся бар, чтобы заранее защитить себя броней от любого возможного проявления собственного идеализма, ничего уже не ждал от жизни. Этот мужчина, думая почувствовать себя сильным, украл чужую женщину, но все равно в конце концов вернулся в одиночество своего неразделенного ложа. Это был тот самый человек, который день тому назад решился на подлог и хотел, купив на городской толкучке музыкальные инструменты, обмануть того, кто доверился ему…
Мне вдруг наскучила эта Девятая симфония, с ее несбывшимися обещаниями, ее мессианскими порывами, особо подчеркнутыми балаганным набором «турецкой музыки», которая так вульгарно развертывает свою тему в prestissimo[99] финала. Мне уже не хотелось ждать величественного вступления Tochter aus Elysium! Freude, schöner Götterfunken. И я выключил радио, спрашивая себя, как мог я прослушать ее почти до конца, забыв обо всем на свете и только по временам отвлекаясь, когда по какой-нибудь ассоциации воспоминания уводили меня в сторону. Я нащупал рукой огурец – свежесть его, казалось, проступала через кожуру, – а на ладони другой руки взвесил тяжелый индийский перец; потом большим пальцем вспорол перец и, когда из него потек сок, с наслаждением стал его высасывать. Я открыл шкафчик с растениями, вынул горсть сухих листьев и медленно вдохнул их запах. В очаге по красно-черным углям все еще метался, словно живое существо, угасающий жар. Я высунулся в окно: даже росшие совсем рядом деревья пропали в тумане. На заднем дворе, вынув голову из-под крыла и полуоткрыв клюв, стоял и никак не мог проснуться гусь. В тишине ночи я услышал, как где-то упал созревший плод.
X
Едва рассвело, когда Муш вышла из своей комнаты; она выглядела еще более усталой, чем накануне. Она словно полиняла оттого, что пришлось целый день колесить по трудным дорогам, спать на жесткой постели и встать на рассвете, подчинившись строгому режиму. Она, неизменно остававшаяся жизнерадостной и резвой в любом беспорядке наших ночей
К вечеру мы должны были прибыть в речной порт, откуда уходили суда к границам Южной сельвы. Итак, от поворота к повороту, спускаясь все ниже по склону, мы приближались к тропикам. Иногда мы останавливались в тихих селениях, где окна в домах были плотно притворены; растительность от селения к селению становилась все более тропической. Появились вьющиеся, все в цвету растения, кактусы и бамбук; где-нибудь во дворе поднималась пальма, раскрыв свой веер над крышей домика, в прохладе которого женщины занимались шитьем. В полдень разразился проливной и, казалось, нескончаемый дождь, – и до самого вечера не удавалось ничего разглядеть сквозь стекла, помутневшие от стекавшей по ним воды. Муш достала из чемодана книгу. Росарио, глядя на нее, вытащила из своего узла другую. Книга Росарио была издана на плохой, шершавой бумаге; на обложке яркими красками изображена была стоящая у входа в грот женщина, одетая в медвежью шкуру или во что-то вроде этого; женщину обнимал великолепный рыцарь; на все это умиленно смотрела длинношеяя лань: «История Женевьевы Брабантской»[100]. Про себя, в уме, я отметил грубый контраст между этим чтивом и довольно известным современным романом, который держала в руках Муш и который сам я бросил читать на третьей главе, испытывая своего рода неловкость от избытка в нем непристойностей. Хотя я и был противником излишней сдержанности в отношениях между полами, противником лицемерия во всем, что касалось любовной игры, меня тем не менее раздражала всякая литература или словечки, придуманные специально, чтобы опошлить физическую любовь, высмеивая ее, иронизируя или переводя на сальности. Мне всегда казалось, что человек, соединяясь с другим человеком, должен сохранять искренний порыв и ощущение радости, которые присущи животным; и в то же время человек, радостно предаваясь наслаждению, возможному лишь со взаимного согласия, укрываясь от чужих глаз и избавляясь от свидетелей, должен понимать, что все это совершенно исключает всякую иронию или насмешку, как бы смешно или нелепо это ни выглядело со стороны, потому что эти двое людей не могут уже посмотреть на самих себя чужими глазами. Вот почему я не терпел порнографии и литературы «с клубничкой», равно как и всякого рода сальных разговоров или выражений, которые принято метафорически употреблять для обозначения отношений между полами; именно поэтому я с отвращением относился к литературе – очень популярной в наше время, – которая словно специально была придумана для того, чтобы унизить и осквернить все то, благодаря чему мужчина в моменты колебания и слабости духа получает удовлетворение, находя компенсацию за свои неудачи и поражения в утверждении собственного мужского начала, когда он чувствует себя властелином над плотью, которой овладевает. Заглядывая через плечи женщин, я стал читать обе книги, пытаясь сопоставлять грубую прозу и романтический текст, который читала Росарио, однако очень скоро игра оказалась невозможной, потому что насколько быстро переворачивала страницы Муш, настолько медленно читала Росарио. Глаза Росарио не спеша двигались от начала к концу строчки, губы шевелились, складывая слова и укладывая волнующие приключения в ряды слов, которые, однако, не всегда принимали тот вид, какой бы ей хотелось. Иногда она останавливалась перед лицом подлости, совершенной в отношении несчастной Женевьевы, не в силах сдержать жеста негодования; потом снова перечитывала абзац, не веря, что подобное злодеяние могло свершиться. И еще раз прочитывала с начала до конца весь печальный эпизод, приходя в отчаяние оттого, что она ничем тут не может помочь. На лице ее было написано глубокое душевное волнение: она дошла до того места, где обнаружились низкие намерения Голо. «Это все старые сказки», – сказал я, желая заставить ее заговорить. Она испуганно обернулась, поняв, что я читал из-за ее плеча, и ответила: «Нет, все, что написано в книжках, – правда». Я взглянул на книжку в руках Муш и подумал, что если и было правдой то, что написано в этом романе, который привел в ужас издателя и вынудил его произвести множество тщательных купюр, то все равно роман этот не приобрел той степени величественной непристойности, какой отличаются великолепные в своем грандиозном бесстыдстве произведения индусских скульпторов или простых гончаров-инков.