Alec Drake – Попаданец. Тюрьма 1997 (страница 2)
— Скажи ещё, обоссался. Такие все ссыклы.
Шаги удалились.
Максим осторожно, стараясь не шуметь, встал и обследовал камеру. Два метра на четыре. Нары. Ржавый рукомойник в углу, из которого не течёт. Параша — дыра в бетонном полу с тяжёлым вонючим запахом.
И нацарапанная на стене над парашей надпись. Острым гвоздём, неровными буквами:
«Здесь сидел Соболь А. 1995. 23 года. Если читаешь это — меня уже убили. Не повторяй моих ошибок. Не верь Смоле.»
Максим провёл пальцами по буквам. Чужими пальцами. Со странным чувством дежавю — будто он уже переживал этот момент. Или должен был пережить.
— Не буду, — пообещал он мертвецу, чьё тело теперь носил. — Я не повторяю ошибок. Я их анализирую.
Он сел на нары, спиной к стене, лицом к двери. Положил руки на колени. Закрыл глаза. В голове разворачивалась карта — не географическая, социальная. Кто есть кто в этой колонии, куда его везут. Кого бояться. На кого ставить.
И одна важная мысль, которая пришла первой.
Его должны были сломать. В первую же неделю. Но он не был тем, кого можно сломать. Потому что он уже умер один раз.
И в следующей жизни умирать не собирался.
Глава 2. Красный этап
Вагон для перевозки заключённых называли «столыпин». Ласково — «столыпа». Снаружи он выглядел как обычный пассажирский вагон, только окна зарешечены, а между колёс — дополнительные решётки, чтобы никто не додумался пролезть снизу.
Внутри было хуже, чем в скотском вагоне.
Герметично закупоренное железо. Три яруса нар вдоль стен — спальное место шириной в шестьдесят сантиметров на человека. В проходе по центру — сорок человек стоя, согнувшись, потому что потолок низкий. Стоять придётся долго. От Воркуты до Нижнего Тагила — трое суток. Если повезёт.
Максиму не везло никогда.
Раннее утро. Морозец ударил под ноль — на бетонном полу ШИЗО уже лежал иней. Конвойные в масках-балаклавах завели их в вагон по двое, зачитывая фамилии по списку. Сорок человек. Разношёрстная масса: уголовники с бритыми затылками, несколько кавказцев в своих странных шапочках, двое совершенно седых стариков, один парень с детским лицом, лет шестнадцати, плачущий в голос.
Максима поставили в середину прохода. Руки — впереди, как у всех простых смертных. «Ботаник» не был блатным, наручники ему полагались.
Наручники оказались советскими, с рифлёными дужками, которые впивались в запястье при любом движении. Кровь отливала от пальцев, они немели и синели.
— Терпи, козёл, — сказал конвойный, защёлкивая замок. Здоровенный детина с лишаём на шее и глазами алкоголика. У него пахло изо рта перегаром и семечками. В семь утра. 1997 год, мать его.
Вагон лязгнул, дёрнулся, и состав поплыл.
Первые пять минут тишины. Вагон раскачивало на стыках, цепи звенели в такт. Кто-то заплакал — тот самый пацан, которого этапировали вместе со взрослыми мужиками. Ему никто не сказал «заткнись». Потому что у каждого было своё горе, и каждый предпочитал его не выносить наружу.
Максим стоял, упёршись лбом в верхний ярус нар, и пытался расслабить затёкшие руки. Дышал. Медленно. Размеренно. Собирал информацию.
Информации было много. Слишком много.
Справа от него привалился к стене мужик лет сорока, лицо в оспинах, на шее — наколка «СЕВЕР» готическим шрифтом. Дикий взгляд, но не злой. Так смотрят те, кто уже отсидел десять лет и знает, что зона — это не наказание, а место жительства.
Слева — молодой парень, почти ровесник тела Максима, но накачанный, с бычьей шеей. Глаза хитрые, бегающие. На руке — часы «Электроника», не сняли при обыске, значит, либо свои люди в конвое, либо у него взятка в заднице припрятана.
Напротив — двое. Они пришли из другой камеры, их не было в ШИЗО. Один коротко стрижен, с аккуратным пробором, в очках — «очкарь». Второй — лысый, с татуировкой «БОГ» на левой руке и «ЦАРЬ» на правой. Такие татуировки носили воры в законе старой школы. Но этот был слишком молод для вора — лет двадцать пять. Скорее, подражатель. Или спортсмен из бригады.
— Эй, Ботаник, — окликнул слева бычешеий. — Ты чё, в натуре, не знаешь, куда едем?
Максим повернул голову. Шея болела, затекла за ночь на бетонном полу.
— «Чёрный Беркут», — ответил он. Голос звучал ровно, без дрожи. Он специально тренировал эту ровность ещё в прошлой жизни — на переговорах с заказчиками, которые могли отменить контракт одним звонком.
Бычешеий удивился. Переглянулся с «очкарем» напротив.
— А ты откуда знаешь, ботаник? Справочник вычитал?
— Слышал, — коротко бросил Максим.
Он не мог сказать правду: что «Чёрный Беркут» — это колония строгого режима под Нижним Тагилом, знаменитая тем, что оттуда не выходят. Не потому, что умирают — хотя умирают тоже. А потому, что тех, кто выходит, на воле уже ничего не ждёт. Ни семьи, ни работы, ни будущего. Только следующая зона.
Максим знал о «Чёрном Беркуте» из досье, которое собирал в 2015 году для одного адвоката. Дело о пытках. Тридцать семь заявлений от бывших заключённых, ни одно не дошло до суда. Свидетелей находили мёртвыми. Судьи получали взятки углём — не деньгами, потому что уголь не отследить.
— Слышал он, — сплюнул бычешеий. — Ты, главное, в Беркуте не вякай много. Там Смола хозяин. А Смола... — он сделал паузу и понизил голос до шёпота, хотя в вагоне всё равно стоял грохот колёс. — Смола не прощает болтовни.
Имя Смолы кольнуло память.
Смола. Максим видел эту фамилию в документах. Кличка «Смола» — смотрящий «Чёрного Беркута». В 1999 году его застрелили на сходке в Екатеринбурге. Убийц так и не нашли. После его смерти колония перешла под контроль администрации и превратилась в конвейер смерти.
Но сейчас был 1997 год. Смола жив. Колония работает по его правилам. И правила эти Максим знал — из показаний выживших. Из страшных, рваных, сбивчивых показаний, которые он читал глубокой ночью, попивая виски, и думал: «Этого не может быть в XXI веке».
Может. Ещё как может.
Через час вагон остановился. Не станция — просто перегон, между городами. Конвойные открыли дверь, впустили клубы морозного воздуха и пар изо рта.
— На перекус, — рявкнул старший. — Выходим по одному. Не бесите.
Их выстроили у насыпи. Снег уже лежал, но земля ещё не промёрзла — ноябрь только начался. Солнце висело низко, бледное, как больной глаз.
Каждому кинули по куску хлеба и кружке баланды — жидкой, тёплой, пахнущей перловкой и хозяйственным мылом. Хлеб чёрный, с опилками, крошился в руках.
Максим ел медленно, по-волчьи оглядываясь по сторонам. Он заметил, как двое конвойных перекинулись взглядами с бритоголовым амбалом из конца колонны. Амбал кивнул — едва заметно — и сделал шаг в сторону Максима.
— Соболь! — окликнул старший конвой. — Иди сюда.
Максим замер с хлебом в руке. Логика подсказывала — не иди. Инстинкт самосохранения — тем более. Но здесь, на насыпи, среди сорока зеков и восьми автоматчиков, слово конвоя было законом.
Он подошёл. Старший — капитан с усами щёткой и красным носом синяка — оглядел его с головы до ног.
— Так ты и есть тот самый Соболь? — спросил он с любопытством. — Наслышан. Наслышан. Абвер интересовался твоей персоной.
Сердце Максима ёкнуло, но лицо осталось неподвижным.
— Чем обязан? — спросил он спокойно.
Капитан усмехнулся. Его усы дёрнулись вверх.
— А тем, что Абвер передал привет. Сказал: «Ботанику — красный этап». Понимаешь, о чём речь?
Максим понимал. Красный этап — в тюремном жаргоне означало, что человека везут не просто в колонию, а в место, где его уже ждут. Ждут, чтобы убить. Чтобы сломать. Чтобы сделать примером.
— Понял, — сказал он.
— И чтобы никаких жалоб, никаких запросов, — продолжил капитан. — Абвер слово дал. И мы, люди служивые, уважаем слово вора. Так что... — он похлопал Максима по плечу, как старого приятеля. — Удачи тебе, Ботаник. Удачи.
Капитан развернулся и ушёл к теплушке. Максим остался стоять с куском хлеба в руке, под взглядами сорока пар глаз.
Бычешеий присвистнул.
— Ну, Ботаник, поздравляю. Ты труп.
В вагоне его место поменяли. Не по его воле — просто через два часа после остановки в тамбур зашли двое в штатском. Обычные люди в кожаных куртках, но на поясе у каждого — кобура. Опера. Они перешепнулись с конвоем, и Максима переставили в самый конец вагона, к сортирной дыре.
Рядом с ним теперь сидели двое уголовников, которых он раньше не замечал. Жилистый мужик с красными глазами и татуировкой «ВОР» на груди — видимой из-под расстёгнутой робы. И совсем молодой парень, почти мальчик, лет девятнадцати, с измученным лицом и синяком под левым глазом.
— Здорово, учёный, — сказал жилистый. Голос у него был как наждак по стеклу. — Слышал, тебя Абвер приговорил?
Максим кивнул.
— А ты чей? — спросил он.
— Я свой, — ответил мужик. — Я Василий Кузьмич. Сижу по пятой. А это, — он кивнул на парня, — Молчун. По кличке понятно. Сказать ему нечего. Он и так молчит.