18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Alec Drake – Попаданец. Блокада: 900 дней, чтобы не стать трупом (страница 7)

18

Глава 4. Блокадный этикет

Утро началось с того, что дверь в комнату №5 взломали.

Он проснулся от грохота — кто-то бил ногой в филенку, с той стороны коридора, выбивая хлипкий замок. Катя вскрикнула и забилась в угол, натянув одеяло на голову. Он схватил нож — тот самый, кухонный, с узким лезвием — и встал у двери, прислушиваясь.

Но били не к ним.

— Открывай, падла! — орал мужской голос. — Я знаю, ты там! Карточки отдай!

Удар. Еще удар. Древесина треснула, посыпались щепки. Кто-то выругался матом — длинно, заковыристо, с каким-то отчаянным надрывом, когда слова уже не несут смысла, а просто выпускают наружу животную злобу.

Потом — звук открываемой двери. Тишина. И вслед за тишиной — крик. Не тот, кто ломился. Кто-то другой. Тонкий, переходящий в визг — может, женщина, может, ребенок. Крик оборвался так же внезапно, как начался.

И снова тишина.

Он стоял, прижавшись спиной к стене, и слушал, как колотится сердце. «Не твое дело, — шептал внутренний голос. — Не высовывайся. Не лезь. У тебя есть Катя и мать. Ты не можешь рисковать».

Шаги в коридоре. Кто-то прошел мимо их двери — тяжело, волоча ноги. Потом хлопнула дверь парадной. Потом — снова тишина, только метроном отбивал свое равнодушное «так-так-так».

Он выглянул в коридор через щель.

Дверь в комнату №5 была открыта. На пороге — темное пятно, растекающееся по половицам. Кровь. Еще не замерзла — значит, все произошло минуту назад.

Он закрыл дверь. Задвинул засов — хлипкий, самодельный, из куска арматуры.

— Катя, — сказал он как можно спокойнее. — Посиди здесь тихо. Никому не открывай. Я скоро.

— Коля, не ходи, — прошептала она из-под одеяла. — Пожалуйста, не ходи.

— Я быстро.

Он вышел в коридор.

Комната №5 была маленькой — метров девять, окно во двор, заклеенное газетами. Дядя Миша лежал на полу, лицом вверх. Он был мертв уже несколько дней — запах ударил в нос сразу, тот самый сладковатый, тошнотворный запах разложения, который он уже научился различать среди прочих. Но сейчас к этому запаху примешивался другой — свежей крови, меди, железа.

Кровь была на полу, на стенах, на постели. И на топоре, который валялся рядом с телом.

Вот, значит, чем били в дверь. Не ногой — обухом.

Дядя Миша лежал с пробитой головой. Но его убили не сейчас. Сейчас добили того, кто пришел раньше.

Рядом с топором лежал мужчина. Он был жив — дышал хрипло, открытым ртом, из которого сочилась кровавая пена. В груди у него торчал нож — кухонный, с деревянной ручкой, похожий на тот, что держал в руке он сам. Мужчина пытался что-то сказать, но вместо слов выходили пузыри.

Он смотрел на него, а мозг лихорадочно работал, собирая картину воедино.

Дядя Миша умер давно — от голода, от болезни, неважно. Труп лежал в комнате несколько дней — может, неделю. Кто-то — вон тот мужик с ножом в груди — пришел, чтобы забрать карточки и вещи. Взломал дверь. А внутри его встретил не мертвец, а кто-то другой. Тот, кто пришел раньше, кто уже обчистил комнату и остался здесь — может, греться, может, ждать следующего.

И они не поделили добычу.

Теперь оба лежали на полу. Один мертвый. Второй — умирающий.

Умирающий открыл глаза. Посмотрел на него. Губы шевельнулись — беззвучно, но он прочитал:

— Помоги...

Он покачал голосом.

— Не могу, — сказал он. — Извини.

Он не мог. Потому что помочь — значит, ввязаться. Позвать врача — врачей нет. Вытащить нож — убить окончательно. Перевязать — чем? Бинтов нет, йода нет. И даже если бы были — зачем? Кто этот человек? Вор? Мародер? Может, убийца?

А может, просто отец семейства, который пошел на риск, чтобы накормить детей.

В блокаде это уже не имело значения.

Он наклонился над умирающим. Обыскал карманы. Нашел хлебные карточки — три штуки, на разные имена. Нашел пачку махорки, зажигалку, кусок сала в тряпице. Забрал всё.

Умирающий смотрел на него. В глазах — не злоба, не обида. Понимание. В Ленинграде мертвые кормят живых. Так было, так будет. И те, кто умрет сегодня, накормят тех, кто выживет завтра.

Он выпрямился. Шагнул к трупу дяди Миши.

С ним поступили хуже. Кто-то — может, тот, кто лежал сейчас с ножом в груди, а может, другой — уже успел отрезать у мертвеца уши. Зачем? Украшения? Или — он содрогнулся — еда? В Ленинграде ходили слухи, что людоеды отмечают свои жертвы, отрезая мягкие части: уши, носы, пальцы. Чтобы потом, когда мясо замерзнет, незаметно принести домой.

Он не стал проверять. Вывернул карманы мертвого Миши. Пусто. Значит, всё уже унесли.

В углу комнаты стоял стул. На стуле — тарелка. В тарелке — застывшая каша. Он взял тарелку. Понюхал. Не тронутая, не отравленная. Просто забытая.

Кашу он отнесет Кате.

На выходе он обернулся. Умирающий мужчина уже не дышал. Глаза остались открытыми, глядя в потолок, на котором кто-то когда-то нарисовал синюю птицу — может, ребенок прежних жильцов.

Теперь в комнате лежало три трупа. И один топор.

«Блокадный этикет, — подумал он. — Правило первое: мертвый не человек. Мертвый — ресурс. Правило второе: живой — тоже ресурс, пока не стал мертвым. Правило третье: не впускай никого. Никого. Даже если это твой брат. Даже если это ребенок».

Он закрыл дверь в комнату №5 — насколько это было возможно при выбитом замке. Вернулся к себе.

Катя сидела на кровати, обхватив колени, и смотрела на дверь. Он поставил перед ней тарелку с кашей.

— Ешь, — сказал он. — Только медленно.

Она не спросила, откуда каша. Уже не спрашивала.

День тянулся медленно.

Он затопил буржуйку — щепками от стула, который принес из коридора (чей-то стул, из чьей-то комнаты — хозяева либо умерли, либо ушли). Нагрел воду. Обмыл мать. Елена Петровна была в забытьи — открывала глаза, но не узнавала его, звала какого-то Васю, которого он не знал.

Цинга прогрессировала. Десны кровоточили, зубы шатались, на теле появились темные пятна — подкожные кровоизлияния. Ей нужен был витамин С. Ей нужны были овощи, фрукты, хоть какая-то зелень.

У него была сосновая хвоя, собранная вчера во дворе. Он заварил ее кипятком — получилась горькая, терпкая жидкость, пахнущая смолой и лесом. Влил матери в рот. Она сглотнула — автоматически, как ребенок. Может, поможет. Может, нет.

Он поел сам. Кусок хлеба — крошечный, грамм тридцать, размоченный в теплой воде. Капля жира — кусочек сала, крошечный, величиной с ноготь. Организм взвыл от счастья — так собака воет, когда хозяин возвращается домой после долгой отлучки.

Остатки — Кате. Она съела молча, глядя в окно.

После обеда он взял топор.

Не тот, что валялся в комнате №5 — он его не тронул, слишком залит кровью, привлечет внимание. Другой, найденный в кладовке — маленький, туристический, с почти сточенным лезвием.

— Зачем тебе топор? — спросила Катя.

— Дрова рубить, — сказал он. — Дома холодно.

Он вышел в коридор. Поднялся на лестничную площадку выше этажом. Там, у стены, лежало тело мужчины в черном пальто — то самое, через которое он перешагивал вчера и позавчера. Труп уже замерз, затвердел, превратился в ледяную статую. Кожа на лице стала синей, восковой.

Он присел рядом.

В довоенной жизни он не мог бы даже смотреть на мертвецов, не то, что прикасаться. Сейчас он смотрел и думал о том, сколько тепла может дать этот труп, если распилить его на части и сжечь в буржуйке.

Дрова в Ленинграде кончились. Мебель — тоже. Книги — сгорели в первую неделю блокады. Вокруг были только снег, бетон и мертвые тела.

Люди жгли трупы.

Не от бесчеловечности. От холода.

Он поднял топор. Легко сказать «распилить». Нужно раздеть труп — одежда еще пригодится. Нужно оттащить тело в подвал, чтобы не воняло в парадной. Нужно разрубить на куски, которые влезут в печку. И не думать о том, чьи это ноги, чьи руки, чье лицо смотрит в потолок остекленевшими глазами.

Он не смог.