реклама
Бургер менюБургер меню

Альбина Емцева – Реставрация душ Агафья (страница 2)

18

Инстинкт, отточенный годами службы, взял верх над оцепенением. Илларион рванулся прочь от двери, сердце колотилось где-то в горле, сжимая дыхание. Он не думал, он бежал. По тёмным, запутанным коридорам, мимо портретов давно умерших Хранителей, чьи глаза, казалось, следили за ним с молчаливым укором.

«Опасен». Это слово жгло ему мозг, парализуя всё, кроме животного страха за неё, за свою Агафью, за ту тихую, хрупкую женщину с твёрдым, как булат, характером, которая сейчас сидела в своей мастерской и ничего не подозревала.

– Илларион! Сюда! Быстро!

Чья-то сильная рука рванула его в боковую арку, скрытую тяжёлым портьерой. Он едва не рухнул на бочку с солёными огурцами в тесной, тёмной кладовой. В свете одинокой газовой лампы, вкрученной в стену, он увидел бледное, испуганное лицо молодого человека в очках и медицинском сюртуке. Это был его друг Матвей Белов.

– Ты всё слышал? – выдохнул Илларион, опираясь о холодную стену. Его руки дрожали.

Матвей махнул рукой, отмахиваясь от деталей. – Да, я всё слышал. Они еще ранним утром отдали приказ охране. Тебя не выпустят живым из здания.

Матвей судорожно огляделся и сдернул с крючка чей-то потрёпанный офицерский плащ и поношенную фуражку.

– Надень. Чёрный ход через винный погреб в конце коридора. За дровяным складом. Беги. Предупреди её. Спрячьте свою семью. – Глаза друга были полны искреннего ужаса и решимости. Он, как и Илларион, был одним из немногих, кто видел в «Стражах» не машину власти, а братство защиты.

Илларион молча кивнул, натягивая плащ. Благодарность была лишней и неуместной сейчас. Он бросился вперёд, вглубь лабиринта служебных помещений, на ощупь находя знакомую дверь. Сзади уже слышались крики и тяжёлый, размеренный топот сапог охраны.

Винный погреб встретил его запахом влажного камня, дубовых бочек и кисловатого брожения. Он, не раздумывая, рванул тяжёлый засов на задней двери и выскочил в узкий, заснеженный переулок.

Улицы Москвы встретили его хаосом. Холод ударил в лицо, но он его почти не чувствовал. Вместо привычного гула города – грохот, выстрелы, отдалённые крики. Где-то в районе Пресни полыхали пожары, окрашивая низкое свинцовое небо в зловещие багровые тона. Воздух горько пах гарью, порохом и той самой сладковатой примесью горелого сахара.

Он пригнулся и побежал, не по главным улицам, а по дворам и переулкам, его вел инстинкт выживания. Его грубые сапоги вязли в рыхлом, подтаявшем снегу, но он почти не чувствовал усталости. Перед глазами стояло одно лица Агафьи и детей. Спокойные и мудрые глаза жены, её руки, её тихий голос, читающий молитвы…

Глава 1: Начало

Осень стоит тревожная, словно вся земля русская затаила дыхание в ожидании беды. Она пришла не с внезапными заморозками, а подкралась в обличье неестественного, затяжного тепла. Сентябрь стоял душный, медовый, пропитанный густым запахом перепревающей листвы, дымом от палов и далекой, невидимой грозы, что вечно копилась на горизонте. Леса вокруг деревни, обычно уже одетые в багрец и золото, стояли чахлые, будто уставшие от долгого лета. Листья на березах жухли, не успев пожелтеть, и опадали тихо, безрадостно, словно перья с больной птицы.

В народе шептались. Старики, сидя на завалинке у часовенки Николая Угодника, качали головами, посматривая на белесое, выцветшее небо.

«Не к добру это тепло, ворчал дед Архип, бывший пасечник, вытирая сухими, как веточки, пальцами набрякшие веки. Земля спать хочет, а ее не пущают. Озябнет она, зиму проспит злую, да весной и не проснется».

– Ты бы, Архип, помолчал, огрызалась на него Арина, солдатка, растившая одна троих внуков. И без твоих страхов тошно. Цены на хлеб опять поднялись, соль золотая. Слышала, в губернии опять бунт был? Мужики волю свою требовать вздумали, да казаков на них напустили…

– Воля… фыркал третий собеседник, дьячок местной церквушки, человек нестарый, но уже обрюзгший от безделья и плохого брага. Царь-батюшка манифест подписал, а они, неблагодарные, еще и недовольны. Умрут все, как мухи, без барина. Порядка не знают.

Эти разговоры долетали и до избы иконописца Семёна, что стояла на отшибе, у самого леса. Изба была крепкая, пятистенок, с резными наличниками, что сам хозяин вырезал в долгие зимние вечера. И хоть жили небогато, но жили своим трудом, с достоинством. От этого достоинства, от чистоты выскобленного до белизны пола, от запаха древесной смолы, льняного масла и сушеного чабреца в сенях от всего этого веяло таким покоем и миром, что тревожные сплетни будто разбивались о его стены, не в силах просочиться внутрь.

Но тревога была повсюду. Она витала в воздухе, густом и сладковатом, как перебродивший мед. Она читалась в глазах мужиков, возвращавшихся с барщины у нового помещика немца, человека жестокого и скупого. Она слышалась в надрывном звоне колокола, что звал к обедне, звоне слишком частом и тревожном для размеренной деревенской жизни.

В этой избушке, в низкой, приземистой горнице, за большой печью, устроилась своя вселенная. Здесь пахло иначе. Здесь воздух был густым, почти осязаемым, съедобным. Здесь пахло святостью и трудом. Пахло яичной темперой.

Семён, мужчина около пятидесяти с бородой и спокойными, мудрыми глазами, склонился над дубовой доской, загрунтованной левкасом. В его больших, мозолистых руках, казалось, не предназначенных для тонкой работы, курант гладкий речной камень двигался плавно, почти нежно, растирая на стеклянной плите кусочек лазурита в драгоценную, небесно-синюю пыль. Звук был мягкий, шелестящий словно песочек пересыпался. Это был звук терпения. Звук молитвы.

А у окна, на низкой дубовой скамье, сидела его дочь. Агафья.

Она была уже не девочкой, но еще и не вполне женщиной. В ее облике странно сочетались хрупкость и невероятная внутренняя сила. Невысокая, тонкокостная, она казалась хрупкой, как зимний узор на стекле. Густые волосы цвета воронова крыла были заплетены в одну тугую косу, лежавшую на плече. Лицо с мягкими, но четкими чертами, с высокими скулами и упрямым, маленьким подбородком. Кожа поразительной белизны, матовая, словно фарфоровая, на которой малейшее волнение проступало нежным румянцем с родинкой на щеке. Но главное были глаза. Глаза цвета василькового поля в самый ясный полдень. Глубокие, огромные, с длинными темными ресницами. В них светился то тихий, сосредоточенный свет, то вспыхивала упрямая искорка. Взгляд у нее был прямой, открытый, но в его глубине таилась какая-то древняя, недетская печаль.

На ней было простое домотканое платье серого цвета, поверх темный передник. На ногах грубые, но аккуратно сшитые башмаки. Никаких украшений. Лишь на безымянном пальце правой руки простое серебряное кольцо. Неброское, но удивительной работы. Васильки, выкованные из серебра, были переплетены стеблями. Оно казалось древним, будто вобрало в себя холод лунного света и тепло бесчисленных прикосновений.

Ей подарила его мать, которая в свою очередь, получила от игуменьи обители. Будучи беременной Агафьей, Мария тяжело заболела лекари разводили руками. В отчаянии она совершила паломничество к святому источнику. Исцелилась. Игуменья вручила ей тогда это кольцо: «Носи во здравие. Родится дитя передай». Агафья часто ловила себя на том, что в минуты задумчивости или волнения ее пальцы сами находят холодный металл, перебирают знакомые выпуклости цветков. Оно успокаивало.

Но сейчас ее руки были заняты другим. Она пряла. Прялка старинная, липовая, темная от времени, гудела под ее ладонью мерную, убаюкивающую песню. Пальцы Агафьи, ловкие и быстрые от работы с кистями, так же умело обращались с куделей и веретеном. Серая, дымчатая шерсть мягко ложилась в ровную, прочную нить. Это было ее отдохновение. Строгий канон иконописи, точность линий, яркость пигментов все это оставалось там, за спиной, у стола отца. Здесь же был простой, ясный ритм. Рождение нити. Из хаоса волокон в порядок и прочность.

Она любит это занятие, в нем была какая-то правда тепла, уюта, простой житейской необходимости.

– Отец, лазурит-то нынче какой ядреный, нарушила она тишину. Голос у нее был невысокий, грудной, удивительно мягкий для ее внешней строгости.

Семён оторвался от своей работы, посмотрел на дочь теплым взглядом.

–Купец Федот Игнатьич привез. Дорого берет, ох, дорого… Видишь, какой чистый цвет? Словно кусочек неба в руки взял.

– И небо нынче не такое ясное, тихо заметила Агафья, глядя в окно на блеклую, выцветшую синеву.

– Точно, дочка. Точно, вздохнул Семён. Мир помутнел. Смутное время настало. Слышишь, о чем на улице говорят?

– Слышу, кивнула она, не прекращая движения рук. Про волю, про бунты… Боюсь, отец, эта воля кровью умоется. Мужик барина свергнуть хочет, а как сам хозяйствовать будет не знает. Голод и мор настанут.

– Умница ты у меня, с гордостью сказал Семён. Все видишь, все понимаешь. Не в барской усадьбе дело, не во власти. А тут, он ткнул себя пальцем в грудь. В сердце человеческом порядок наводить надо. А оно, сердечко-то, куда как сложнее и иной раз куда темнее.

Из-за занавески, отделяющей горницу от спального угла, появилась женщина. Мария, мать Агафьи. Невысокая, полная, с добрым, усталым лицом и небесно-голубыми глазами, только притушенными годами и болезнью. Она опиралась на палку, но в ее движениях была привычная хозяйская уверенность.