Альберт Пиньоль – Горе побежденному (страница 29)
Я пробовал построить их в шеренгу и добиться того, чтобы все стреляли одновременно. Все было напрасно: каждый стрелял, когда ему вздумается, одни до моего приказа, а другие после, но не сразу. Я бесился, орал на них и даже иногда пинал ногой какого-нибудь упрямца. Когда мне удавалось выстроить их в колонну и они начинали маршировать, вместо ровных и прямых шеренг их ряды прогибались, словно связки колбасок. Уф, какой ужас. И это еще не все. Если наконец ямаси выстраивались ровно, одновременно поднимали свои ружья и стреляли, то не могли забыть о своей нелепой привычке целиться перед выстрелом. Европейский солдат никогда этим не грешил: когда полк разряжает свои ружья, самое главное – это залп, а вовсе не прицельная стрельба. Европейцы учатся отворачиваться, когда нажимают на курок, а индейцы никак не могли к этому привыкнуть. Их главным оружием был лук, а хороший лучник всегда целится, прежде чем выпустить стрелу. От вековых традиций люди не могут избавиться в одночасье, и поэтому, когда ружье разряжалось, вонючий дым, густой и едкий, поднимался с полки замка́ и попадал в глаза стрелка, ослепляя его. Бедняга не выдерживал боли и с криком бросал оружие. Да, ямаси оказались страшными крикунами. Очень скоро я понял, что не имело ни малейшего смысла усердствовать и пытаться приучить их к чуждой им дисциплине. Скажем прямо: мне было легче представить себе каталонца, получившего пост министра в Мадриде, чем воина-ямаси, ставшего солдатом.
А сейчас позвольте мне сделать одно отступление. Самое ужасное заключалось в том, что там, в Покоталиго, когда я столкнулся с нацией свободных людей, сама моя европейская натура оказалась на краю гибели.
Мне вспоминается этот мальчишка, Дед. У него едва хватало сил держать в руках ружье, но он с гордостью принимал участие в учениях. Поскольку он считал меня своим отцом, Дед всегда был на моей стороне: он доказывал индейцам, что необходимо совершать выстрелы одновременно, дисциплинированно вести огонь и слушаться меня беспрекословно. Так продолжалось, пока мы не добрались до второй части учебника современной военной подготовки: ямаси должны были не только научиться стрелять слаженно в строю, но и держать строй, когда противник в свою очередь даст по ним залп. Солдаты должны стоять непоколебимо и не бояться смерти. Это уже было слишком. Мальчишка подскочил на месте, вышел из строя и закричал на меня:
– Ну уж это нет! – воскликнул он. – Почему это я должен стоять столбом, пока враги меня расстреливают?
– Дед, – сказал я, тяжело вздохнув, – потому что в этом суть цивилизации.
До начала войны оставалось совсем немного, но Цезарь еще продолжал свою дипломатическую деятельность. О последней – самой важной, решающей встрече – он, естественно, не стал меня оповещать.
Видите, что я говорил вам о Цезаре, этом загадочном человеке? Он рассказывал все и не раскрывал ничего; был предельно ясен и одновременно уклончив; казался предельно честным и порядочным и вдруг – о чудо! – использовал свое благородство, чтобы запудрить тебе мозги, а потом обмануть и использовать тебя. Сейчас, когда прошло несколько десятилетий и у меня было достаточно времени, чтобы оценить его личность, я наконец могу описать его непредвзято. Цезарь был таинственной личностью и останется таковой, потому что его фигура и его дело являются символом и воплощением этого неизбежного и проклятого рода человеческой деятельности, который все ненавидят, но в котором тем не менее участвуют, – политики.
Итак, Цезарь отбыл из Покоталиго, и тут же все ямаси, освободившись от влияния своего великого вождя, позабыли о муштре и занялись тем, что им больше всего нравилось в этой жизни: принялись танцевать, петь («Хихи-яйеее! Хихи-яйеее!») и пить спиртное. Я сам считал свою деятельность гнусной и ненавидел бурбонский мундир, поэтому переоделся в удобную индейскую одежду из дубленой кожи. Столько дней бессмысленной муштры так меня утомили, что я хотел только напиться пьяным и трахаться с Мауси.
Неожиданная идея пришла мне в голову, когда эти желания были удовлетворены. Я сказал себе: «Вот-вот начнется война, и ты наверняка погибнешь – или в бою, или на виселице каролинцев. Пережить две войны подряд – одну в Европе, а другую в Америке – тебе вряд ли удастся». И когда наступили сумерки, я спросил у Мауси:
– Не осталось ли у тебя того супа из черной репы?
Да, вы правы, Марти Сувирия не верит в переселение душ или в возможность поговорить с нашей покойной тещей. (Если люди не очень-то любят беседовать со своими тещами, пока те живы, зачем им эти разговоры, когда они наконец от тещ избавились? Ха! Это шутка, дурочка, можешь не записывать.) Их черный отвар был, скорее всего, просто зельем, которое вызывало галлюцинации, но мое состояние той ночью нетрудно понять: война неизбежно приближалась, по всему Покоталиго начинало распространяться лихорадочное возбуждение в преддверии боев, а у меня почти не оставалось шансов выжить в надвигавшейся катастрофе. Я не смог убежать от ямаси, они связали меня со своей судьбой самыми крепкими узами в мире – чувствами. Поэтому единственная для меня возможность забыть на время обо всем заключалась в том, чтобы уснуть, бредить и найти приют в химерах. Бред и сон – это не что иное, как диалоги, которые мы ведем с глубинной сущностью своей души. И той ночью я хотел говорить с самим собой.
Мауси поняла, что мое решение выпить отвар окончательно и бесповоротно, и не стала спорить, а разогрела мне целую плошку. Я взял протянутый сосуд, выпил его содержимое – и готово. Варево было горьким, горячим и вязким, как шоколад, но отвратительным на вкус. Фу! Мне пришлось сделать шесть глотков. После этого я послушно улегся в наш гамак и стал терпеливо ждать ложной смерти, попросив Мауси, чтобы она оставила меня одного. (Кстати, моя дорогая Вальтрауд, я уже рассказал тебе, как убил моего злейшего врага, Йориса ван Вербома?)
Началось все очень нелепо. Суви-Длинноног лежал, растянувшись в гамаке, в своей индейской хижине… и ничего, абсолютно ничего не происходило ни с моим телом, ни с моим сознанием. Просто через некоторое время наступила ночь, и соломенный свод хижины потемнел. Прошло еще некоторое время. И ничего. «Ну и дрянь же этот мистический опыт», – сказал я себе. Поселившись у Мауси, я велел сделать в стене окно, единственное во всем Покоталиго. Так вот, через этот маленький прямоугольный проем без стекла до меня доносился гул ночной возбужденной толпы. Я поднялся на ноги, подошел к окошку и выглянул наружу.
Сотни индейцев плясали вокруг огромного костра, разведенного на главной площади Покоталиго, и языки пламени поднимались к темному небу. Любому наблюдателю становилось ясно, что война вот-вот разразится, и ямаси горели желанием убивать каролинцев, как никогда раньше. Все племя танцевало: тела мужчин и женщин, мальчиков и девочек слились в одну единую массу. И все были разъярены. Когда я говорю «танцевали», надо иметь в виду, что представление индейцев о танце не имело ничего общего с европейским. Никаких хореографических фигур ямаси не признавали, и танец для них был просто отвратительным объединением человеческих тел, каждое из которых изгибалось на свой манер и по своему усмотрению. Их песни призывали жечь дома и риги, убивать скот и вырывать сердца из груди его хозяев. Индейцы в неистовстве подвывали, стонали и проклинали захватчиков; мужчины и женщины потрясали топорами и дротиками. И, клянусь Богом, вид всех этих злобных физиономий, освещаемых пламенем костра, оскорблял и внушал страх.
Тогда мне пришла в голову такая мысль: «Ну и народ! Хотя с некоторыми из них можно иметь дело, ты никогда не станешь таким, как они. Человек, воспитанный маркизом де Вобаном, никогда не будет плясать до потери сознания, никогда не впадет в такое бешенство, не будет биться в судорогах, забыв о разуме».
И тут я заметил нечто странное: среди сгрудившихся в танце ямаси вдруг возникла девушка, необычайно похожая на Амелис. Да, на Амелис. Я вышел из хижины и направился к ней, расталкивая толпу локтями, но она исчезла. Потом я снова видел ее то там, то здесь – ее фигура ускользала в этом море тел.
Я не останавливался и следил за тем, как она возникала и исчезала, словно буй в морских волнах, пока снова не увидел перед собой белую кожу Амелис и ее иссиня-черные волосы. Я закричал, и на этот раз она меня услышала.
Девушка остановилась. Это была она, конечно она. Мы обнялись, и эти объятия извлекли из самых сокровенных тайников моей памяти забытые, казалось, ощущения: запах пряного мыла с корицей от ее волос, нежность ее кожи. Амелис улыбнулась и сказала:
– Давай покажем этим людям, как надо танцевать по-настоящему.
Так мы и поступили. Прямо на этой площади, среди беснующихся ямаси, мы начали танцевать менуэт. Какая огромная разница! Мы танцевали менуэт