18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алан Ислер – Живое свидетельство (страница 22)

18

— Стэн, у меня просто слов нет. Какой ты, оказывается, смелый.

— Болван я, вот что, — скромно ответил он. Взял крохотную булочку, отломил кончик, задумчиво сунул в рот. — Твой приятель Энтуисл делает все, что может, чтобы усложнить мне жизнь. Он явно хочет такую биографию, где он не просто гениальный художник, но и человек во всех отношениях замечательный, который преодолевает всевозможные препятствия, где он и бабник, и благородный человек. Он хочет, чтобы мы знали: он был знаком со всеми важными фигурами прошлого века. Может, оно и так, но не всегда именно так, как он хочет это преподнести. Я должен дать понять, что его копье взмывает и еще не раз взмоет при встрече с любой трудностью.

Но получит он от меня правду такой, какой я ее вижу, правду, оторванную от фактов, от фактов, которые отберу я, перерыв все те материалы — а он меня ими завалил, — от тех фактов, что отыскал сам, помимо его воли. Робин, ты должен ему передать: как бы он ни старался меня запутать, я не поддамся, я доберусь до правды, и доберусь вовремя. Ему известно, что у него нет права менять окончательный текст, хотя он ему и будет представлен перед публикацией.

Сообщи ему, что я рассчитываю снова с ним повидаться, как и было договорено, через два месяца, либо во Франции, либо в Англии, в зависимости от того, в каком из своих домов он тогда будет жить. Если, от чего, конечно, оборони Господь, я к тому времени еще не поправлюсь окончательно, меня заменит Саския — ей будут даны полномочия действовать от моего имени. Дабы развеять его опасения: я не вижу причин полагать, что расписание, которое мы утвердили, будет изменено. Я рассчитываю уложиться в срок. Робин, ты в состоянии все это запомнить?

Я уверил его, что в состоянии.

За окном зашуршал гравий, Стэн покосился на окно, и я понял, что Билл Джойс подал машину, которая должна доставить меня в аэропорт Кеннеди. Мне было пора ехать.

— Наверное, ты захочешь попрощаться с Джеромом и Саскией. Ты наверняка найдешь их обоих в малой столовой. Что ж, прощай, мой старый друг!

Он не встал, только протянул мне руку, которую я пожал. Но я хотел попрощаться и с миссис X.

4

Когда началась война, Энтуисл отправился воевать с томиком Зигфрида Сассуна[103] в кармане и с альбомом Георга Гросса[104] в вещмешке. По совету Каррингтон или без оного, но вдохновленный рисунками Макса Бирбома[105] он начал учиться в Кембриджской школе искусств. Гитлер и прочие далекие от Энтуисла личности положили этому конец. Сначала он служил в Северной Африке, был из числа Пустынных крыс[106] Монти[107] и не погиб от предназначенной ему пули — «мое имя было на ней выгравировано, дружок» — исключительно по воле случая, незадолго до битвы при Эль-Аламейне. Он сидел в грузовике с боеприпасами рядом с водителем, капралом Алтерасом, а тот так вымотался, что задремывал и посреди пустыни чуть ли не уводил машину с колеи, которой держался грузовик перед ними. Энтуисл предложил ему передохнуть: «Мэнни, какого хера, этот драндулет и я могу вести. А ты, старик, подремли маленько, будь добр!» Они поменялись местами, Мэнни Алтерас тут же крепко заснул, а через каких-нибудь десять минут Мэнни получил пулю, предназначавшуюся Энтуислу, в то место между глаз, где начинается переносица. Ну что тут скажешь?

Во время североафриканской кампании Энтуисл рисовал все, что попадалось ему на глаза, при любой возможности, в основном карандашом или углем, а если получалось, чернилами и акварелью. Акварельные краски он делал сам, добывая что можно из скудной флоры пустыни и из жирных насекомых, водившихся в этой истощенной местности: он все это давил, кипятил, скреб — делал, что полагается, а чернила воровал в штабе. Бумагу он добыл сначала в Александрии, потом в Бизерте, где якобы обитала Грязная Герти*. У Мэнни был дядя в Каире, и этот дядя Саймон раздобывал для Энтуисла бумагу, несмотря на военное время.

Обширная коллекция этих рисунков хранится в Дибблетуайте, а осмотрительно составленная подборка некоторых из них была напечатана в 1947 году, когда художник сделал первый заход на пути к всебританской славе, выпустив альбом «Пустынные крысы». Даже профану понятно, что «Пустынными крысами» Энтуисл продемонстрировал, что умеет бороться за внимание публики. Его приняли в члены Королевской академии.

После Северной Африки его направили в Европу, по которой — дело было после высадки в Нормандии — уже уверенно шагали союзные войска. Военные, надо признать, сообразили, что Энтуисл незаменим в деле пропаганды. И, тщательно исследовав его рисунки, сочли их пригодными для распространения в тылу, в Великобритании, где его стиль — пусть пока еще не имя — стали узнавать, и в Вестминстере уже отметили его труды для дела победы, чтобы по окончании войны воздать им должное. Он теперь был сержантом Энтуислом. Альбомов с рисунками накапливалось все больше, работы становились более уверенными, более зрелыми. Во Флёрюсе, в нескольких километрах к северо-востоку от бельгийского Шарлеруа, он даже получил первый заказ, на портрет, «Мсье и мадам Юбер Лон, 1944» — мэра с женой, и портрет до сих пор висит в mairie[108], где я его и видел. Удивительно язвительная работа, на ней изображены два преуспевающих представителя la petite bougeoisie[109], которые не только пережили все невзгоды сокрушительной войны, но пережили не без выгоды для себя: его самодовольство читается и в плохо скрываемой ухмылке, и во фламандском маке в петлице, а ее — в задранном носе, подчеркивавшем радостно торчащие вперед зубы, и неестественно розовых щеках. Макс Бирбом, может, и указал путь, но в основном влияние оказали Домье и Гросс. (Да-да, я знаю: в последних серьезных научных разборах работ Энтуисла подчеркивается, что в «Мсье и мадам Юбер Лон, 1944» чувствуется прежде всего влияние Хогарта, что весьма удобно вписывает художника в общепризнанную английскую традицию. Однако я непоколебим и остаюсь при своем мнении.)

У Энтуисла есть множество историй о том, как он воевал в Европе, и страшных, и веселых. Несколько из них, в основном забавных, он мне рассказал, когда мы познакомились. Так он по-доброму готовил меня к службе в армии. Он был отличным рассказчиком, умел добиться комического эффекта и часто доводил меня до такого истошного смеха, что у меня дыхание перехватывало. Грустные истории, больше подходившие для зимы[110], пересказывала мне во все времена года мамуля, она всегда жаждала, чтобы я одобрил ее выбор лучшего из мужчин. «Что он только не делал! Что только не повидал! Как он настрадался! О, Робин!» Бедная мамуля не знала (или не хотела себе в этом признаваться) только одного, того, что я и сам узнал лишь со временем: Энтуисл был выдумщик, если не сказать лжец. Понятия не имею, какие истории из тех, что он рассказывал мне и мамуле, правдивы или хотя бы частично правдивы, а какие — совсем нет. Понятия не имею, во что Энтуисл сам верил, а что выдумал. Понятия не имею, имели или нет место с ним или с кем-то еще описанные им случаи, все или некоторые. Быть может, тщательно подготовленная Стэном биография и прояснит все, но я в этом сомневаюсь.

Одно, впрочем, я знаю наверняка. Он присутствовал при освобождении узников лагеря Берген-Бельзен, и то, что он там увидел, произвело на него неизгладимое впечатление. Я знаю это не только от мамули, которая, боясь, что меня могут будить крики Энтуисла по ночам и я по подростковой глупости могу принять его жуткие и тяжелые кошмары за экстаз здорового секса, рассказала мне все, что знала о его переживаниях, о том, каким были потрясением картины, звуки, запахи, которых не мог бы вообразить даже Данте, сумевший мысленным взором увидеть ад, о том, перед чем можно только стоять онемев или, чтобы не сойти с ума, отвести взгляд. «Ты даже представить не можешь, какой у него был тогда взгляд, — рассказывала мамуля. — Никто не может себе представить, что он видел, что чувствовал. Ни я, ни ты, дорогой мой. „Обними меня, Нэнси, — говорил он. — Я всего только заглянул в ад. Я не жил там, не был жертвой, не страдал. Нэнси, умоляю, обними меня!“ Робин, это ужасно. Он обливается потом, что при других обстоятельствах мне скорее понравилось бы. Но этот пот, холодный, липкий… Ну, хватит об этом. Это мой крест. К счастью, старые методы работают. — Мамуля, царствие ей небесное, искренне сострадавшая мукам моей зарождавшейся сексуальности, порой бывала чересчур прямолинейна. — Мы занимаемся любовью, и он засыпает как ребенок».

«Нэнси, я убил одного, убил фашистского ублюдка, за всю войну убил всего одного немца. Мы ворвались в сарай на задворках лагеря. Там хранили садовые инструменты. В углу этого адского места были аккуратно разложены и расставлены газонокосилка, грабли, тяпки, секаторы, бутылки с жидкостью от сорняков, пакеты с луковицами. А еще там были три эсэсовца. Один сидел в углу — весь в дерьме от страха, голову обхватил руками и пригнул, трясся от ужаса, волосы светлые, ежиком, глаза закрыты. Другой — на коленях, ладошки сложил — ну, чисто Кристофер, сука, Робин, и бормочет: „Lieber Gott[111], Heber Gott, Heber Gott“. Третьим был сержант, он сначала стоял, но как увидел наши лица, упал на колени, руки поднял — мол, сдаюсь. Он нам сказал по-английски: „Послушайте, уважаемые, это же были просто евреи, в основном евреи“. Меня взбесило то, что он решил, будто мы договоримся, будто мы поймем. А когда догадался, что этого не будет, этот убийца, Нэнси, этот голубоглазый красавчик-блондин, эта сволочь арийская, он тут же стал играть другую игру. Кинулся ниц, руки вытянул, как какой араб на молитве, уткнул голову в землю. Я словно обезумел, Нэнси, потерял контроль над собой. Этот убийца, он нас дразнил. Я кинулся на него — словно я центрфорвард „Арсенала“ и бью пенальти. Метил я в верхний левый угол своей цели. Голова его не дернулась, но эту гадину откинуло, как тряпичную куклу, на того, молившегося, который все твердил: „Lieber Gott, Heber Gott, Heber Gott“. Я его все-таки прикончил, этого шутника-убийцу. Но он убил мне сон, Нэнси. Убил сон».