Алан Ислер – Живое свидетельство (страница 22)
— Стэн, у меня просто слов нет. Какой ты, оказывается, смелый.
— Болван я, вот что, — скромно ответил он. Взял крохотную булочку, отломил кончик, задумчиво сунул в рот. — Твой приятель Энтуисл делает все, что может, чтобы усложнить мне жизнь. Он явно хочет такую биографию, где он не просто гениальный художник, но и человек во всех отношениях замечательный, который преодолевает всевозможные препятствия, где он и бабник, и благородный человек. Он хочет, чтобы мы знали: он был знаком со всеми важными фигурами прошлого века. Может, оно и так, но не всегда именно так, как он хочет это преподнести. Я должен дать понять, что его копье взмывает и еще не раз взмоет при встрече с любой трудностью.
Но получит он от меня правду такой, какой я ее вижу, правду, оторванную от фактов, от фактов, которые отберу я, перерыв все те материалы — а он меня ими завалил, — от тех фактов, что отыскал сам, помимо его воли. Робин, ты должен ему передать: как бы он ни старался меня запутать, я не поддамся, я доберусь до правды, и доберусь вовремя. Ему известно, что у него нет права менять окончательный текст, хотя он ему и будет представлен перед публикацией.
Сообщи ему, что я рассчитываю снова с ним повидаться, как и было договорено, через два месяца, либо во Франции, либо в Англии, в зависимости от того, в каком из своих домов он тогда будет жить. Если, от чего, конечно, оборони Господь, я к тому времени еще не поправлюсь окончательно, меня заменит Саския — ей будут даны полномочия действовать от моего имени. Дабы развеять его опасения: я не вижу причин полагать, что расписание, которое мы утвердили, будет изменено. Я рассчитываю уложиться в срок. Робин, ты в состоянии все это запомнить?
Я уверил его, что в состоянии.
За окном зашуршал гравий, Стэн покосился на окно, и я понял, что Билл Джойс подал машину, которая должна доставить меня в аэропорт Кеннеди. Мне было пора ехать.
— Наверное, ты захочешь попрощаться с Джеромом и Саскией. Ты наверняка найдешь их обоих в малой столовой. Что ж, прощай, мой старый друг!
Он не встал, только протянул мне руку, которую я пожал. Но я хотел попрощаться и с миссис X.
4
Когда началась война, Энтуисл отправился воевать с томиком Зигфрида Сассуна[103] в кармане и с альбомом Георга Гросса[104] в вещмешке. По совету Каррингтон или без оного, но вдохновленный рисунками Макса Бирбома[105] он начал учиться в Кембриджской школе искусств. Гитлер и прочие далекие от Энтуисла личности положили этому конец. Сначала он служил в Северной Африке, был из числа Пустынных крыс[106] Монти[107] и не погиб от предназначенной ему пули — «мое имя было на ней выгравировано, дружок» — исключительно по воле случая, незадолго до битвы при Эль-Аламейне. Он сидел в грузовике с боеприпасами рядом с водителем, капралом Алтерасом, а тот так вымотался, что задремывал и посреди пустыни чуть ли не уводил машину с колеи, которой держался грузовик перед ними. Энтуисл предложил ему передохнуть: «Мэнни, какого хера, этот драндулет и я могу вести. А ты, старик, подремли маленько, будь добр!» Они поменялись местами, Мэнни Алтерас тут же крепко заснул, а через каких-нибудь десять минут Мэнни получил пулю, предназначавшуюся Энтуислу, в то место между глаз, где начинается переносица. Ну что тут скажешь?
Во время североафриканской кампании Энтуисл рисовал все, что попадалось ему на глаза, при любой возможности, в основном карандашом или углем, а если получалось, чернилами и акварелью. Акварельные краски он делал сам, добывая что можно из скудной флоры пустыни и из жирных насекомых, водившихся в этой истощенной местности: он все это давил, кипятил, скреб — делал, что полагается, а чернила воровал в штабе. Бумагу он добыл сначала в Александрии, потом в Бизерте, где якобы обитала Грязная Герти*. У Мэнни был дядя в Каире, и этот дядя Саймон раздобывал для Энтуисла бумагу, несмотря на военное время.
Обширная коллекция этих рисунков хранится в Дибблетуайте, а осмотрительно составленная подборка некоторых из них была напечатана в 1947 году, когда художник сделал первый заход на пути к всебританской славе, выпустив альбом «Пустынные крысы». Даже профану понятно, что «Пустынными крысами» Энтуисл продемонстрировал, что умеет бороться за внимание публики. Его приняли в члены Королевской академии.
После Северной Африки его направили в Европу, по которой — дело было после высадки в Нормандии — уже уверенно шагали союзные войска. Военные, надо признать, сообразили, что Энтуисл незаменим в деле пропаганды. И, тщательно исследовав его рисунки, сочли их пригодными для распространения в тылу, в Великобритании, где его стиль — пусть пока еще не имя — стали узнавать, и в Вестминстере уже отметили его труды для дела победы, чтобы по окончании войны воздать им должное. Он теперь был сержантом Энтуислом. Альбомов с рисунками накапливалось все больше, работы становились более уверенными, более зрелыми. Во Флёрюсе, в нескольких километрах к северо-востоку от бельгийского Шарлеруа, он даже получил первый заказ, на портрет, «Мсье и мадам Юбер Лон, 1944» — мэра с женой, и портрет до сих пор висит в
У Энтуисла есть множество историй о том, как он воевал в Европе, и страшных, и веселых. Несколько из них, в основном забавных, он мне рассказал, когда мы познакомились. Так он по-доброму готовил меня к службе в армии. Он был отличным рассказчиком, умел добиться комического эффекта и часто доводил меня до такого истошного смеха, что у меня дыхание перехватывало. Грустные истории, больше подходившие для зимы[110], пересказывала мне во все времена года мамуля, она всегда жаждала, чтобы я одобрил ее выбор лучшего из мужчин. «Что он только не делал! Что только не повидал! Как он настрадался! О, Робин!» Бедная мамуля не знала (или не хотела себе в этом признаваться) только одного, того, что я и сам узнал лишь со временем: Энтуисл был выдумщик, если не сказать лжец. Понятия не имею, какие истории из тех, что он рассказывал мне и мамуле, правдивы или хотя бы частично правдивы, а какие — совсем нет. Понятия не имею, во что Энтуисл сам верил, а что выдумал. Понятия не имею, имели или нет место с ним или с кем-то еще описанные им случаи, все или некоторые. Быть может, тщательно подготовленная Стэном биография и прояснит все, но я в этом сомневаюсь.
Одно, впрочем, я знаю наверняка. Он присутствовал при освобождении узников лагеря Берген-Бельзен, и то, что он там увидел, произвело на него неизгладимое впечатление. Я знаю это не только от мамули, которая, боясь, что меня могут будить крики Энтуисла по ночам и я по подростковой глупости могу принять его жуткие и тяжелые кошмары за экстаз здорового секса, рассказала мне все, что знала о его переживаниях, о том, каким были потрясением картины, звуки, запахи, которых не мог бы вообразить даже Данте, сумевший мысленным взором увидеть ад, о том, перед чем можно только стоять онемев или, чтобы не сойти с ума, отвести взгляд. «Ты даже представить не можешь, какой у него был тогда взгляд, — рассказывала мамуля. — Никто не может себе представить, что он видел, что чувствовал. Ни я, ни ты, дорогой мой. „Обними меня, Нэнси, — говорил он. — Я всего только
«Нэнси, я убил одного, убил фашистского ублюдка, за всю войну убил всего одного немца. Мы ворвались в сарай на задворках лагеря. Там хранили садовые инструменты. В углу этого адского места были аккуратно разложены и расставлены газонокосилка, грабли, тяпки, секаторы, бутылки с жидкостью от сорняков, пакеты с луковицами. А еще там были три эсэсовца. Один сидел в углу — весь в дерьме от страха, голову обхватил руками и пригнул, трясся от ужаса, волосы светлые, ежиком, глаза закрыты. Другой — на коленях, ладошки сложил — ну, чисто Кристофер, сука, Робин, и бормочет: