18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алан Ислер – Живое свидетельство (страница 24)

18

Не слишком ли я много напридумывал? Возможно. Простое объяснение можно, наверное, найти в голландском искусстве XVII века. В тот рождественский уикенд, когда я должен был познакомиться с Фрэнни, мы с Энтуислом сидели в «Крысе и морковке», укрепляли организмы алкоголем, чтобы хватило сил выдержать ежегодное бурное веселье, с которым встречают рождение Христа.

— Вот погоди, ты ее увидишь, — говорил он, похотливо причмокивая губами. — Помнишь ту картину в Рейксмузеуме, «Еврейку у ткацкого станка»?

— Пита ван де Кифта?

— Отлично, Робин! Да, Пита ван де Кифта. Так вот, Фрэнни очень на нее похожа, они просто двойники.

Должен сказать, когда я увидел Фрэнни, я не обнаружил никакого сходства с еврейкой с очаровательного портрета ван де Кифта. Впрочем, я смотрю не как художник.

Совершенно ясно, что даже если бы Фрэнни согласилась на ту роль, которую для нее придумал Энтуисл, их отношения все равно были бы обречены. Любил он ее такой, какая есть, а не той невероятной, какой нарисовало его воображение. Но в его воображении она была еврейкой, как ее ни определяй, и, как оказалось, эта еврейка предала его, не просто сбежала к другому, раздвинула перед ним ноги, умасливала теперь его эго, а этот другой был несомненный еврей, Ицхак Гольдхаген, флейтист из ада. И с этого момента Энтуисл стал антисемитом, в современном изводе — свой расизм он маскировал под антисионизм. А теперь появились и новые жертвы, прежде всего — палестинцы, судьбой которых он обеспокоен.

Что до меня, то я никакого особого мнения по этому вопросу у меня нет. Человек имеет право на предубеждения. Человеку от этого не уйти. У меня самого они есть, например, Флорида. У каждого может быть любимая мозоль. Но антисемитизм — это такое устаревшее предубеждение, оно сейчас встречается в основном в странах третьего мира, где пользуется большой популярностью. С чего бы ему возвращаться в Европу, совсем недавно в слезах вопившую про mea culpa[114], я понять не в силах, разве что мы допустим, как кто-то предположил, что антисемитизм — болезнь, всегда присутствующая в теле христианского мира, бацилла, которая ненадолго впадает в дормантное состояние, чтобы вновь воспрять в мутированной и более злобной форме. Как и в случае со многими заболеваниями из медицинской истории, единственное лечение, похоже, это кровопускание. Во всех остальных аспектах Энтуисл человек оригинальный, в чем-то даже высшего класса. А в этом вопросе он похож на человека, на деревенской площади в базарный день взявшего с вешалки поношенный костюм, синтетический, дурно пахнущий и отвратительно сшитый, но универсального размера.

Со временем он стал еще злобнее. Несколько недель назад, выступая на Би-би-си в программе «Прожектор», он заявил, что просто переиначил в соответствие с нынешними обстоятельствами слова еврейско-американского драматурга и сценариста Бена Хекта касательно действий британской армии в Палестине во времена Мандата: «У меня в душе праздник всякий раз, когда я слышу, что на Западном берегу или в Газе убили израильского солдата». Ведущий передачи Найджел Флайтинг понимающе хмыкнул. Так на девятом десятке Энтуисл, никогда не причислявший себя к интеллектуалам (он всю жизнь презирал их как класс) присоединяется к британскому интеллектуальному мейнстриму, и голос его звучит в унисон с поэтами, журналистами и учеными, сказавшими примерно то же самое.

Здесь в качестве коды я, пожалуй, добавлю, что в 1983 году, через двадцать лет после громкого ухода, Сирил по-тихому возобновил свое членство в Королевской академии.

— Решил дать этим занудам еще один шанс, — сказал он мне.

— Очень благородно с твоей стороны.

Он жестом показал мне — заткнись.

— Умников, Робин, никто не любит.

Думаю, к тому времени негодование, которым он пылал в 1963 году, он счел не просто устаревшим на двадцать лет, но еще и направленным не на то. Если он тогда и допустил ошибку, все равно в этой ошибке виноваты были евреи. Но я уверен, он вдобавок полагал, что великодушно дает Королевской академии «еще один шанс».

Телефон зазвонил, когда я еще не все вещи распаковал. Это был Энтуисл.

— Так ты вернулся?

— Очевидно.

— Видел еврея?

— Какого еврея?

— Робин, не пудри мне мозги.

— Да, я его видел.

— Дорогой мой мальчик! Непременно приходи на ужин. — Энтуисл пытался ко мне подольститься. — Клер готовит кассуле.

— Спасибо, но нет. Я только что прилетел. До Йоркшира у меня сейчас сил нет добраться.

— Так мы не в Йоркшире, нахалюга. Мы в Ноттинг-Хилле. Ты Бантера знаешь? Лорда Билли Пего? Нет? Ну, короче, он купил на Лэнсдаун-Райз дом для Беттины, для Беттины Карри, она для Бантера — пусть и вне брака, но как вторая жена. Ой, Робин, какие сиськи! Огроменные. Ума не приложу, как она их носит. Так вот, они на две недели поехали к нам в Сан-Бонне-дю-Гар, покувыркаться в тишине и покое. И пока их нет, мы присматриваем за домом на Лэнсдаун-Райз. Клер хотелось походить здесь по магазинам, посмотреть Мольера в Национальном театре, L’École des maris[115], ну, и все прочее, чего ей не хватает в Дибблетуайте. Робин, дружок, ты уж приходи. Кассуле у Клер непревзойденное.

Это была чистая правда. Да и все равно мне надо было где-то ужинать. В холодильнике болтались только банка из-под горчицы, пакет скисшего молока и кусок сыра, который изначально был без плесени.

Клер — миниатюрная женщина, немного похожа на птицу, остроносая, с тяжелыми веками. Впрочем, в зрелом возрасте она вполне привлекательна, возможно, привлекательнее, чем была в молодости. Она неизменно бодра, проворна, как старшая медсестра, une infirmière-major, каковой некогда и была. «Главное, она не дает Мастеру Вилли[116] застояться». «Ах ты, грязная свинья!» — польщенно вскрикнула она. Он в равной мере пробуждает в ней и нежность, и раздражение.

Кассуле было превосходное, как и последовавшие за ним креп-сюзетт. Клер поставила перед нами бокалы для бренди и бутылку коньяка, подала нам по чашке эспрессо и удалилась.

— Ты не думай, что она такая деликатная, — сказал Энтуисл. — Чего нет, того нет. Просто по телевизору началось шоу «Кто кого?». Клер ни за что его не пропустит, хоть я тут замертво свались. Вот коза старая… — Но последняя фраза была сказана явно с нежностью.

Я передал ему послание Стэна, но он, похоже, потерял всякий интерес и к своей биографии, и к биографу. Глаза его смотрели, но словно ничего не видели, и дух словно бы покинул плоть.

— Как мамуля? — спросил он вдруг и, протянув через стол руку, схватил меня за локоть. — Как она?

Стараясь скрыть свою тревогу, я похлопал его по руке.

— Она уже скоро десять лет как умерла, Сирил. И ты это знаешь.

Он отпустил мою руку и вздохнул. По щеке скатилась слеза.

— Знаешь, я ведь любил ее, мою Нэнси. Она была лучшей из них.

Жаль, что ты так об этом ей и не сказал, подумал я.

— Почему она сбежала? Почему оставила меня, Робин? — Он переписывал прошлое прямо здесь, за столом.

— Потому что ты выгнал ее, сволочь.

— Что? Что? — Он потряс головой, будто хотел, чтобы в ней прояснилось. Видно было, как он возвращается в здесь и сейчас. — Робин, дружок, расскажи мне про этого мудака Копса. Он выживет? Он допишет эту чертову книгу? — Он отхлебнул эспрессо, поморщился и налил нам обоим бренди.

Я повторил послание Стэна.

— Почему, когда я впервые упомянул фамилию Копс, ты сделал вид, что слышишь ее впервые?

— Неужели? — Он усмехнулся, включив обаяние — точно так же, как полвека назад, когда он вручил мне премию за латинские стихи и трахнул мамулю за крикетным павильоном. — Ты уж прости старика, Робин. Память уже не та. — И он дважды резко потянул себя за мочку уха — как кондуктор, который дает водителю автобуса сигнал ехать дальше.

— Я видел твой портрет Полли Копс, Сирил. По-моему, это из твоих самых лучших, он великолепен, не уступает даже портрету мамули в образе Саломеи, тому, который в Ливерпуле, в галерее Уокера.

— Полли Копс! Господи, конечно же! Я называл ее Полип-в-попе. Она напоминала мне леди Макбет. Знаешь, вот это, про «держать в руках сосущее дитя»[117]. Боже мой, из Полипа-в-попе получалось отличное сосущее дитя. — Взгляд его на миг устремился вдаль, к былым удовольствиям. — Она ведь не была еврейкой, ни капельки, хотя вышла за еврея, недоноска с десятисантиметровым — так она рассказывала — членом, но это когда bandé[118], как выразилась бы Клер. Как там его звали? Что-то, связанное с Черчиллем, да?

— Джером.

— Дже-ррро-оом… — Энтуисл нарочно растянул все слово. — Я видел его один раз. Мне хватило. Это было в Дибблетуайте, когда мы обговаривали условия. Он хотел, чтобы я приехал в Америку — за любые деньги. А я хотел, чтобы Полип-в-попе побыла в Йоркшире. Богат он был как Крез, и я счел разумным его подоить. Да и хрен с ним, сейчас он наверняка еще богаче. Ушлые они, эти евреи. Он-то был «корпоративным юристом», вроде так это называется, загребал какие-то немыслимые деньжищи, но при этом душа у него болела за рабочий люд, он был звездой pro bono[119]. Бился за черных с Юга, за краснокожих… нет-нет, погоди-ка, за «коренных американцев». Полип-в-попе говорила, что он даже задницу подтереть не мог, не заговорив о том, в каких условиях трудятся рабочие на фабриках туалетной бумаги.

— Ну, так Стэн — его брат.