Аксель Мунте – Легенда о Сан-Микеле (страница 13)
А что касается защитников животных, почему бы им не сосредоточить свои усилия на борьбе против показа зверей в цирках и зверинцах? Пока наши законы терпят этот позор, будущие поколения вряд ли будут считать нас цивилизованными людьми. Достаточно войти в бродячий зверинец, чтобы понять, какие мы варвары. Жестокий дикий зверь там не тот, кто сидит в клетке, а тот, кто стоит перед ней.
Кстати, что касается обезьян и зверинцев, мне хотелось бы со всей скромностью сказать здесь, что в свое время я был и хорошим обезьяньим доктором. Это чрезвычайно трудная специальность: обезьяньего врача подстерегают всяческие неожиданные осложнения и ловушки, и от него требуется большая быстрота суждения и хорошее знание человеческой природы. Мнение, будто главная трудность, как и при лечении маленьких детей, заключается в том, что пациент не умеет говорить, – полная чепуха. Обезьяны говорят, когда хотят, и говорят прекрасно. Нет, главная трудность в том, что они слишком умны для нашего медлительного мозга. Пациента-человека можно обмануть, – к сожалению, обман составляет неотъемлемую часть нашей профессии, так как правда часто бывает слишком печальной и ее нельзя сказать больному.
Можно обмануть собаку, которая слепо вам верит, но обезьяну обмануть нельзя, так как она видит вас насквозь. Зато обезьяна может провести вас, когда захочет, – и нередко предается этому занятию просто потехи ради. Мой приятель Жюль, старый павиан в парижском Зоологическом саду, кладет руки на живот с чрезвычайно страдальческой гримасой и показывает язык (обезьяну гораздо легче заставить показать язык, чем маленького ребенка), говоря, что у него нет никакого аппетита и мое яблоко он съел только из любезности. Но, прежде чем я успеваю открыть рот, чтобы выразить сочувствие, он уже хватает мой последний банан, съедает его и швыряет кожуру мне в голову из-под самого потолка клетки.
– Взгляните-ка на это красное пятно у меня на спине, – говорит Эдуард. – Сначала я думал, что это простой укус блохи, но теперь меня жжет, как огнем. Я больше не могу терпеть! Избавьте меня от этой боли! Нет, не здесь, немного повыше; подойдите ближе, я ведь знаю, что вы слегка близоруки. Дайте, я покажу вам место! – И вот он уже качается на трапеции и с хитрой усмешкой смотрит на меня сквозь мои очки, а в следующий миг разбивает их на куски – сувениры для своих восхищенных товарищей.
Обезьяны любят над нами смеяться, но малейшее подозрение, что мы смеемся над ними, приводит их в гнев. Никогда не смейтесь над обезьяной, она этого не выносит. Нервная система обезьян чрезвычайно чувствительна. Внезапный испуг может вызвать у них настоящую истерику, у них бывают нервные судороги, и я даже лечил обезьяну, страдавшую эпилепсией. Неожиданный шум заставляет обезьян бледнеть. Они легко краснеют, но не от смущения – застенчивыми их никак не назовешь, – а от ярости. Однако если вы хотите увидеть это явление, то глядите не только на лицо обезьяны – порой у них краснеет другое, не совсем привычное для нас место. Почему их творец избрал именно это место для такой великолепной игры красок – малиновой, синей, оранжевой, – остается загадкой для наших непосвященных глаз. Многие люди в изумлении при первом же взгляде объявляют это уродством. Но не следует забывать, что понятие красоты было очень разным в разных странах и в разные эпохи.
Греки, как будто бы признанные арбитры красоты, красили волосы своей Афродиты в голубой цвет. А как бы вам понравились голубые волосы? Среди обезьян это радужное место, по-видимому, является атрибутом неотразимой красоты, и его счастливый обладатель охотно оборачивается к зрителю спиной, с задранным хвостом, чтобы похвастать им.
Обезьяны – очень хорошие матери, но к их детенышам ни в коем случае не следует подходить, так как, подобно арабским женщинам и даже неаполитанкам, обезьяны верят в дурной глаз. Сильный пол имеет некоторую склонность к флирту. В больших обезьянниках постоянно разыгрываются любовные драмы и крохотная мартышка превращается в разъяренного Отелло и вызывает на бой большого павиана. Дамы следят за этими турнирами, бросают исподтишка нежные взгляды на своих рыцарей, и те яростно дерутся между собой.
В неволе обезьянам, если они находятся в обществе себе подобных, живется, в целом, терпимо. Они так поглощены тем, что происходит внутри и снаружи клетки, так заняты интригами и сплетнями, что им некогда тосковать. Но что касается жизни в неволе человекоподобной обезьяны – гориллы, шимпанзе или орангутанга – это настоящее мученичество. Они впадают в глубочайшую меланхолию, пока их не убивает туберкулез. Как известно, в неволе большинство обезьян, и больших и маленьких, гибнет от чахотки. Симптомы, течение и исход болезни у них совершенно сходны с нашими.
Вызывает туберкулез не холодный воздух, а недостаток воздуха. Большинство обезьян переносят холод поразительно хорошо, если у них есть место, где можно резвиться, и уютное гнездо для спанья, которое они делили бы с кроликом, согревающим их своим телом. С приходом осени вечно бдительная Мать Природа, которая заботится об обезьянах так же, как о нас, одевает их дрожащие тела более густым мехом, подходящим для северной зимы. То же происходит почти со всеми тропическими зверями, живущими в неволе в северном климате, – и все они жили бы гораздо дольше, если бы их держали не в помещении, а на открытом воздухе. Но в большинстве зоологических садов этим фактом пренебрегают. Может быть, оно и лучше. Следует ли удлинять жизнь несчастных животных? Я считаю, что – нет. Смерть менее жестока, чем мы.
Глава 6. Шато-Рамо
Летом Париж – очень приятное место для тех, кто веселится, но не для тех, кто работает. И особенно если вам приходится бороться с эпидемией тифа среди скандинавских рабочих в Виллет и с эпидемией дифтерита в квартале Монпарнас, где живут ваши друзья-итальянцы со своими бесчисленными детьми.
Впрочем, в Виллет не было недостатка в маленьких скандинавах, а немногие бездетные семьи почему-то решили обзавестись потомством именно в это время – и часто даже повитуху заменял я. Большинство маленьких детей, которым не грозил тиф, заболевало скарлатиной, а остальные – коклюшем. Разумеется, платить французским врачам им было нечем, и лечить их, по мере сил, приходилось мне. Это было не так-то просто, когда только в Виллет в тифу лежало тридцать скандинавских рабочих. И все-таки я умудрялся каждое воскресенье посещать шведскую церковь на бульваре Орнано ради моего друга, шведского пастора, который говорил, что это подает благой пример другим.
Число его прихожан сократилось наполовину – эта половина либо болела, либо выхаживала больного. Сам пастор с утра до вечера навещал больных и бедняков и помогал им, чем мог, – я не встречал человека добрее, а ведь он сам был почти нищим. И он получил свою награду, занеся инфекцию в собственный дом: из его восьми детей двое старших заболели тифом, пятеро скарлатиной, а новорожденный проглотил двухфранковую монету и едва не умер от непроходимости кишечника. В довершение всего, шведский консул, миролюбивый и тихий человек, внезапно впал в буйное помешательство и чуть было меня не убил. Но об этом я расскажу в другой раз.
В квартале Монпарнас дело обстояло гораздо серьезнее, хотя работать там мне в некоторых отношениях было легче. Должен, к своему стыду, признаться, что с бедными итальянцами я ладил гораздо лучше, чем с моими земляками, которые нередко бывали упрямы, угрюмы, всем недовольны, а к тому же требовательны и думали только о себе. Итальянцы же, которые не привезли в чужие края ничего, кроме жалких грошей, неиссякаемого терпения, веселости и приветливости, были, наоборот, всегда довольны и благодарны и трогательно помогали друг другу. Когда в семью Сальваторо пришел дифтерит, Арканджело Фуско, подметальщик улиц, немедленно бросил работу и превратился в преданную сиделку. Заболели все три девочки, старшая умерла, и в тот же день слегла измученная мать. Только Петруччо, беспомощный идиот, дитя горя, по непостижимой воле Божьей остался здоровым. Дифтерит свирепствовал по всему тупику Руссель, где в каждой семье было по нескольку детей. Обе детские больницы были переполнены. Но даже если бы там оказались свободные койки, они были не для детей этих бедных иностранцев. И вот о них заботились Арканджело Фуско и я, а те, на которых у нас не хватало времени (а таких было много!), могли жить или умирать по своему усмотрению.
Врач, которому довелось в одиночку бороться со вспышкой дифтерита среди бедняков, без дезинфицирующих средств для себя и других, не может без ужаса вспоминать об этом испытании, каким бы закаленным он ни был! Я часами смазывал и выскребывал горло одному ребенку за другим, потому что в те дни другого лечения не было. А потом наступала минута, когда уже не удавалось снимать смертоносные пленки, закупоривающие дыхательное горло, когда ребенок синел от удушья и должен был вот-вот умереть, и спасти его могла только немедленная трахеотомия. Неужели я должен немедленно оперировать, даже не на столе, а на этой низкой кровати или на коленях матери, при свете жалкой керосиновой лампы, и не имея другого ассистента, кроме подметальщика улиц? Нельзя ли отложить до утра и попытаться позвать лучшего хирурга, чем я? Имею ли я право отложить? Хватит ли у меня духу отложить? Увы, я иногда откладывал до утра, а тогда бывало уже поздно, и ребенок умирал у меня на глазах. Иногда я оперировал немедленно – и спасал жизнь ребенка. Иногда я оперировал немедленно – и ребенок умирал у меня под ножом.