Аксель Мунте – Легенда о Сан-Микеле (страница 12)
– Он в сознании, – прошептал я сестре Марте. – Он чего-то хочет. Если бы я только мог его понять. Послушайте!
– Креститься! Креститься! Креститься! – кричал он, не переставая.
– Бегите за распятием! – сказал я монашенке.
Мы положили распятие на кровать. Поток слов немедленно прекратился. Мужик лежал совершенно тихо, глаза были прикованы к распятию. Его дыхание становилось все слабее. Неожиданно мускулы огромного тела застыли в последней судороге, и сердце остановилось.
На следующий день появился безошибочный признак боязни воды еще у одного мужика, а через три дня бешенство охватило их всех. Их вой был слышен по всей больнице Отель-Дьё, говорили даже, что было слышно на площади Нотр-Дам. Вся больница была вверх дном. Никто не хотел близко подходить к палате, даже отважные сестры в ужасе сбежали.
Я как сейчас вижу белое лицо Пастера, когда он переходил от постели к постели и смотрел на приговоренных к смерти взглядом бесконечного сострадания. Потом он опустился на стул и закрыл лицо руками. Несмотря на то, что я привык видеть его каждый день, я только тогда заметил, каким он выглядит больным и усталым, и по еле уловимому колебанию в голосе и легкому дрожанию руки догадался, что он уже получил первое предупреждение о том, что его скоро постигнет.
Тилло, за которым послали во время операции, вбежал в палату в окровавленном переднике. Он подошел к Пастеру и положил ему руку на плечо. Они безмолвно посмотрели друг на друга. Добрые синие глаза великого хирурга, привыкшие видеть так много несчастья, оглядели палату. Его лицо стало белым как полотно.
– Я этого не вынесу, – прокричал он надорванным голосом и выбежал вон.
В тот же вечер оба врача держали совет. Не многие знают, к какому решению они пришли, но это решение было единственно правильным и делает честь им обоим. На следующее утро в больнице царила тишина. В течение ночи обреченным мужикам была дана возможность умереть без мук.
Происшествие вызвало в Париже невероятную сенсацию. Все газеты были заполнены наиужаснейшими описаниями смерти русских мужиков, и в течение многих дней ни о чем другом и не говорили.
Неделю спустя, поздно вечером, ко мне на авеню Вилье прибежал в страшном волнении известный норвежский художник-анималист. Его укусила за руку любимая собака, громадный бульдог, хотя и очень свирепый на вид, но чрезвычайно добродушный и большой мой приятель – его портрет кисти хозяина за год до этого случая был выставлен в Салоне. Мы сразу же поехали в мастерскую на авеню де Терн. Собаку заперли в спальне, и норвежец попросил меня тотчас ее застрелить – у него самого на это не хватало духу. Бульдог то бегал из угла в угол, то, рыча, заползал под кровать. В комнате было так темно, что я решил подождать до утра и спрятал ключ в карман. Продезинфицировав и забинтовав рану, я дал художнику снотворное.
На следующее утро я долго следил за поведением собаки и решил пока ее не убивать, так как, вопреки очевидности, не был уверен, что она бешеная. Бешенство в начальной стадии заболевания распознается не очень легко. Даже классический симптом – водобоязнь – далеко не надежен. Бешеная собака вовсе не боится воды; я часто видел, как такие собаки с жадностью пили воду из миски, которую я ставил им в клетку. Этот симптом верен только в отношении заболевших бешенством людей.
Множество собак, убитых по подозрению в бешенстве, на самом деле страдали какими-то другими, далеко не такими опасными болезнями. Но убедить в этом укушенного чрезвычайно трудно, даже если вскрытие покажет, что собака бешенством не болела, – а ведь на десяток врачей и ветеринаров едва ли один сумеет сделать такое вскрытие. И страх перед ужасной болезнью остается. А страх бешенства так же опасен, как и сама болезнь. Правильнее всего держать подозреваемую собаку под замком, кормить и поить ее. Если через десять дней она будет жива, значит, она не бешеная и можно ничего не опасаться.
На следующее утро, когда я, приоткрыв дверь, посмотрел на бульдога, он завилял обрубком хвоста, а выражение его налитых кровью глаз было дружелюбным. Однако, едва я протянул руку, чтобы его погладить, он зарычал и спрятался под кровать. Я не знал, что и думать. Художнику я сказал, что это вряд ли бешенство, но он ничего не желал слушать и вновь потребовал, чтобы я немедленно застрелил бульдога. Я отказался наотрез и объяснил, что следует подождать еще день.
Художник всю ночь расхаживал по своей мастерской, а на столе лежал медицинский справочник, где перечисление симптомов бешенства у людей и собак было подчеркнуто карандашом. Я бросил справочник в топящийся камин. Сосед художника, русский скульптор, которого я попросил не оставлять его одного ни на минуту, вечером рассказал мне, что художник отказывался пить и есть, постоянно вытирал с губ слюну и говорил только о бешенстве.
Я дал ему чашку кофе. Он посмотрел на меня с отчаянием и сказал, что не может глотать. К своему ужасу, я увидел, что его челюсти конвульсивно сжимаются, по его телу прошла дрожь, и он с безнадежным криком опустился в кресло. Я впрыснул ему большую дозу морфия и заверил, что собака здорова и я готов войти к ней (вряд ли, однако, у меня хватило бы на это мужества!). Морфий начал действовать, и я ушел, оставив художника дремать в кресле.
Поздно вечером, когда я вернулся, русский скульптор сообщил мне, что весь дом в волнении, что домовладелец прислал швейцара с требованием немедленно убить собаку, и он только что застрелил ее через окно. Собака подползла к двери, где он ее прикончил второй пулей. Она лежит там в луже крови.
Норвежец сидел в кресле и смотрел в одну точку, не говоря ни слова. Что-то в его взгляде вселило в меня беспокойство, и, взяв со стола револьвер, в котором оставался еще один патрон, я спрятал его в карман. Затем зажег свечу и попросил скульптора помочь мне перенести убитую собаку в экипаж. Я намеревался отвезти ее в Институт Пастера для вскрытия. У двери я увидел большую лужу крови, но собаки не было.
– Закройте дверь! – вдруг крикнул позади меня русский, и бульдог со страшным рычанием бросился на меня из-под кровати. Из его разинутой пасти сочилась кровь. Уронив свечу, я выстрелил наугад в темноту, и собака упала мертвой у самых моих ног. Мы перенесли ее в экипаж, и я поехал в Институт Пастера. Доктор Ру, ближайший помощник Пастера, а впоследствии его преемник, увидев, что случай очень скверный, обещал немедленно произвести исследование и тотчас же известить меня о результатах.
Когда я на следующее утро приехал на авеню де Терн, то встретил скульптора у дверей мастерской. Всю ночь он провел со своим приятелем, который, не смыкая глаз, ходил по комнате в большом волнении и лишь час назад заснул. Скульптор воспользовался этим, чтобы сбегать в свою мастерскую умыться. Но когда он за минуту до меня подошел к двери, оказалось, что она заперта изнутри.
– Слышите? – сказал он, словно извиняясь за то, что ослушался моего приказа ни на минуту не оставлять своего приятеля одного. – Ничего не случилось, он еще спит. Слышите, как он храпит?
– Помогите выломать дверь, – крикнул я, – это не храп, это хрип!
Дверь подалась, и мы ворвались в мастерскую. Художник лежал на кушетке и хрипел, а в его руке был все еще зажат револьвер. Он выстрелил себе в глаз. Мы отнесли его в мой экипаж, и я со всей поспешностью отвез его в больницу Божон, где его немедленно оперировал профессор Лаббе. Револьвер, из которого он стрелялся, был меньшего калибра, чем тот, который я у него отобрал, и пулю извлекли. Когда я уходил, он был еще без сознания. В тот же вечер я получил от доктора Ру письмо, в котором он сообщал, что вскрытие дало отрицательный результат – собака не была бешеной. Я тотчас же поехал в больницу Божон. Художник бредил. «Прогноз наихудший», – сказал знаменитый хирург. На третий день началось воспаление мозга. Но он не умер – через месяц он выписался из больницы слепым. Когда я в последний раз получил о нем известие, он находился в одном из сумасшедших домов Норвегии.
Моя роль в этой печальной истории не делает мне особой чести. Я принял все меры, какие мог, но их оказалось недостаточно. Случись все это на два-три года позднее, художник не стал бы стреляться. Я знал бы, как справиться с его страхом, из нас двоих я был бы сильнейшим – как не раз бывал впоследствии, когда останавливал руку, хватавшуюся за револьвер из страха перед жизнью.
Когда только противники вивисекции поймут, что их требование безоговорочного запрещения опытов над животными невыполнимо?! Пастеровская прививка против бешенства свела опасность смерти от этой ужасной болезни до минимума, а противодифтеритная сыворотка Беринга ежегодно спасает жизнь сотням тысяч детей.
Разве одного этого не достаточно, чтобы доказать близоруким покровителям животных, что открыватели новых миров, вроде Пастера, или целительных средств против прежде неизлечимых болезней, вроде Коха, Эрлиха и Беринга, должны иметь возможность беспрепятственно заниматься своими исследованиями? К тому же, подобных людей очень немного, а для других, без сомнения, должны быть введены самые строгие ограничения, если не полный запрет. Однако я пойду еще дальше.
Один из самых веских аргументов против многих экспериментов на животных – то, что практическая ценность результатов значительно снижается из-за фундаментальных физиологических и патологических различий между организмами животных и людей. Так зачем ограничивать эксперименты проведением их только на животных, почему не проводить их на людях? Почему бы не предложить прирожденным преступникам и неизлечимым криминальным индивидам, приговоренным к пожизненному тюремному заключению, бесполезным и опасным для себя и других, почему бы не предложить подобным неисправимым преступникам уменьшить наказание, если они будут согласны на проведение на себе под наркозом медицинских экспериментов на благо человечества? Если судья перед зачитыванием смертного приговора был бы вправе предложить убийце выбор между виселицей и несколькими годами подобного наказания, в желающих не было бы недостатка. Почему бы, например, некоему доктору Вороноффу, какую бы практическую пользу ни имело его открытие, не разослать по тюрьмам списки, в которые могли бы записаться желающие заменить бедных подопытных обезьян?