Аида Ким – Сожги мою вечность (страница 5)
Она наконец посмотрела на него. Глаза. Боже, глаза. Цвета старого коньяка, с золотыми искорками, и в них — целая вселенная. Не детская радость, а глубокая, взрослая ясность, смешанная с такой бездонной грустью, что ему стало физически трудно дышать. В этих глазах было больше жизни, чем во всем этом городе, и больше принятия конца, чем за все его тысячелетия поисков покоя.
— А вы слышите? — спросила она, прищурившись. — Голос волны?
— Я слышал, как они пели на языке, который уже забыл этот мир, — сказал он честно, опускаясь на свободный край скамьи. Дистанция была соблюдена, но пространство между ними вдруг стало заряженным, плотным.
— Похоже на начало плохого романа, — усмехнулась она, но в усмешке не было злобы. Была усталость. — Меня зовут Алина.
— Аэлиан.
— Редкое имя. Древнегреческое?
— Что-то вроде того.
Они помолчали. Аэлиан смотрел на её рисунок. Она изобразила не просто море. Она нарисовала сам момент перехода — воду, становящуюся пеной, свет, разбивающийся о миллионы капель, миг перед падением. Это было гимном хрупкости.
— Ты умираешь, — произнес он тихо, не как обвинение, а как констатацию факта, который висел в воздухе между ними с первой секунды.
Алина не вздрогнула. Она отложила уголь, вытерла пальцы о тряпицу.
— А ты выглядишь так, будто умер давно и просто забыл об этом, — парировала она. Её взгляд скользнул по его лицу, по слишком гладкой коже, по глазам, в которых отражались не годы, а эпохи. — Что хуже, как думаешь?
Конфликт был установлен. Не враждебный, а фундаментальный. Она — пламя, догорающее, но яркое. Он — холодный пепел, оставшийся после пожара, длившегося вечность.
— Не знаю, — признался Аэлиан. — Я ищу забвения.
— А я пытаюсь ничего не забыть, — сказала Алина. — Каждый запах, каждый оттенок света, каждое прикосновение. Потому что скоро их не будет. Иронично, да?
Она собралась встать, поправила платок. Аэлиан увидел, как на мгновение тень боли исказила её черты, как она чуть прижала руку к боку, под ребрами. Этот жест, такой человеческий, такой беззащитный, пронзил его острее любого магического клинка.
— Позволь мне проводить тебя, — сказал он, поднимаясь. Это была не просьба, а решение.
Алина изучающе посмотрела на него.
— Ты странный, Аэлиан. Опасный?
— Для тебя? Нет. Для себя — возможно.
Она рассмеялась, и этот звук был похож на звон хрусталя, в который дует ветер.
— Ладно. Проводи. Мне вон туда, — она кивнула в сторону старого района с двухэтажными домами.
Они шли медленно, подстраиваясь под её неспешный, немного неуверенный шаг. Говорили о пустяках — о вкусе осенних яблок, о том, как меняется свет в пять часов вечера, о книгах, которые стоит прочесть перед концом света. И с каждым словом, с каждым обменом взглядами, напряжение росло. Оно висело в воздухе, как предгрозовая влажность. Он ловил запах её кожи — теплый, с оттенком миндального мыла и чего-то горьковатого, лекарственного. Она, в свою очередь, украдкой разглядывала его профиль, линии рук, лежащих в карманах пальто.
— Здесь я, — сказала она, останавливаясь у калитки покосившегося деревянного дома. — Спасибо за компанию. И за то, что не стал говорить банальности вроде «держись» или «все будет хорошо».
— Потому что это неправда, — сказал Аэлиан. — Все будет не хорошо. Все закончится. И в этом… есть своя ужасная красота.
Алина замерла, глядя на него широко открытыми глазами. Потом она шагнула вперед, сократила дистанцию до нуля. Её лицо было так близко, что он видел каждую веснушку на переносице, каждую ресницу.
— Ты первый, кто не боится этого говорить, — прошептала она. — Ты не боишься меня. Моей тени.
— Я видел столько теней, что они стали мне роднее света, — его голос прозвучал как бархатный шепот.
Она подняла руку и кончиками пальцев, холодными от ветра, коснулась его щеки. Прикосновение было легким, как падение снежинки, но для Аэлиана оно прозвучало громовым ударом. Тысячелетия он не чувствовал ничего, кроме смутного давления времени, а тут — четкий, конкретный холод её кожи, шероховатость подушечек пальцев, живые линии судьбы на ладони, которую он инстинктивно видел сквозь плоть. Он замер, боясь пошевелиться, боясь спугнуть это чудо — ощущение.
— Ты настоящий, — прошептала Алина, и в её голосе прозвучало изумление. — Я думала, ты мираж. Призрак из моих мыслей о конце.
— Я более реален, чем хотел бы, — ответил он, и его собственная рука поднялась, будто против воли, накрыла её холодные пальцы, прижала их к своей щеке. Его кожа, вечно сохраняющая одну температуру, должна была казаться ей теплой. Но в этот миг он сам чувствовал, как по ней пробегает ток, почти болезненный, почти желанный. — А ты… ты обжигаешь.
Она не отняла руку. Её взгляд опустился на их соединенные пальцы, потом снова поднялся к его глазам. В золотисто-коньячной глубине плескалось что-то тревожное, любопытное, голодное.
— Зайдешь? — спросила она вдруг, без предисловий, как будто вопрос висел в воздухе с самого начала. — У меня есть кофе. Или чай. И… тишина. Её здесь много.
Аэлиан колебался. Войти в дом смертной. Позволить этому… этому всплеску жизни проникнуть в его вымороженный мир. Это было опаснее, чем любая битва. Но отказ означал вернуться к променаду, к пустоте, к следующему воспоминанию, готовому к стиранию. Он видел, как её грудь поднимается в неглубоком, чуть учащенном дыхании, как трепещет пламя волос на ветру. Её приглашение было маяком в его бесконечной ночи. И он, мореплаватель, уставший от темноты, не мог не пойти на свет, даже зная, что это пламя скоро погаснет.
— Да, — сказал он просто.
Улыбка, тронувшая её губы, была самой искренней вещью, которую он видел за последний век. Она открыла калитку, и они прошли по узкой, заросшей поздними осенними цветами дорожке к крыльцу. Дом пах старым деревом, воском и сушеными травами. Внутри было полутемно, уютно и очень просто. Книги стопками на полу, мольберт у окна, завешенный тканью, плед на грубоватом диване.
Алина сбросила платок, и Аэлиан задержал дыхание. Она была худа, слишком худа, линии ключиц и запястий выступали резко, как у птицы. Но в этой хрупкости была изумительная грация. Движения её, когда она зажигала лампу и шла к маленькой кухне, были точными и экономными, будто она ценила каждую потраченную каплю энергии.
— Садись, — сказала она из соседней комнаты. — Я сейчас.
Он сел на край дивана, ощущая странность происходящего. Его взгляд скользнул по рисункам, приколотым к стене. Море в разных настроениях. Лицо старухи с рынка. Автопортрет — на нем были те самые глаза, полные знания и печали. И везде — этот виртуозный штрих, ловящий самую суть, миг между бытием и небытием. Она была художником не форм, а переходов. Как и он, в сущности. Только она запечатлевала, а он уничтожал.
Она вернулась с двумя глиняными кружками. Села рядом, но не вплотную, оставив между ними расстояние в полметра, которое, однако, ощущалось как сантиметр. Пахло крепким кофе и её — миндалем, акварелью, жизнью.
— Так кто ты, Аэлиан? — спросила она, отпивая маленький глоток и наблюдая за ним поверх края кружки. — Настоящий ответ. Не «что-то вроде древнегреческого».
Он взял свою кружку, почувствовав жар через грубую глину. Напиток был горьким, обжигающим. Настоящим.
— Я тот, кто живет слишком долго. Настолько долго, что память стала бременем, а будущее — тюрьмой. Я ищу способ забыть. Все. Чтобы наконец перестать быть.
Она слушала, не перебивая, её взгляд был серьезным и принимающим.
— А я ищу способ запомнить все, что успею, — сказала она. — У меня опухоль. Здесь. — Она чуть коснулась ладонью боковой части грудной клетки. — Неоперабельная. Химия купирует, но ненадолго. Год, может, меньше. Может, несколько месяцев. Врачи разводят руками. Так что мое будущее измеряется в закатах. И в рисунках.
Говорила она об этом без пафоса, с простой, очищающей жестокостью. И в этой жестокости была свобода.
— И ты не боишься? — спросил он, и вопрос был искренним. Он, видевший столько смертей, не понимал этого спокойствия.
— Боюсь боли, — призналась она. — А конца… нет. Это как… ждать поезда, расписание которого тебе известно. Ты можешь злиться, что он придет, но само ожидание становится частью пути. Я просто стараюсь смотреть в окно и запоминать пейзаж.
Он поставил кружку, повернулся к ней. Вечерний свет из окна падал на её профиль, освещая полупрозрачную кожу у виска, мелкие золотистые волоски на щеке.
— А что ты хочешь запомнить больше всего? — его голос стал тише, интимнее.
Алина медленно перевела на него взгляд. В нем что-то вспыхнуло — не грусть, а вызов.
— Прикосновение, — сказала она прямо. — Не медицинское. Не сочувственное. Настоящее. Желанное. Чтобы знать, каково это — чувствовать себя желанной, когда твое тело становится врагом. Чтобы этот миг остался со мной там, где уже ничего нет.
Воздух в комнате сгустился, стал сладким и тяжелым, как мед. Аэлиан чувствовал, как древняя, давно уснувшая часть его существа пробуждается с рокотом. Это была не просто похоть. Это было признание. Голод души, отраженный в голоде плоти. Она предлагала ему не утешение, а обмен: он давал ей ощущение жизни, а она — ощущение реальности, привязку к «здесь и сейчас», которую он так яростно пытался уничтожить.
Он протянул руку. Не к её лицу, а к её руке, лежавшей на коленях. Охватил её запястье, почувствовал под пальцами тонкую, хрупкую кость, бешеный, частый пульс.