реклама
Бургер менюБургер меню

Афанасий Мамедов – Пароход Бабелон (страница 56)

18

Он решил, что когда она проснется, он непременно ей скажет об этом. Но не успел. Не прошло и получаса, как Агнешка, клюнув в очередной раз носом, уронила альбом на пол. Раздался грохот, похожий на выстрел из пистолета. Девушка очнулась и какое-то время не могла понять, что произошло. А сообразив, смутилась и быстро вышла, даже не закрыв за собою толком дверь…

Впервые за время его пребывания в замке дверь оказалась приоткрытой. И это не доведенное до конца действие не давало комиссару покоя. Не то чтобы комиссар боялся, что кто-то из непрошеных гостей войдет и увидит его. Совсем нет. Было такое чувство, что и он тоже не довел что-то до конца в своей старой жизни, и это обстоятельство может изрядно помешать ему в жизни новой…

Что, если просто встать и уйти сейчас отсюда? Войцеха вот отпустили же! Хотя я мог бы расстрелять его на месте. Но меня ведь тоже могли оставить умирать в чистом поле. Но нет, не оставили, сюда принесли…

– Почему меня до сих пор не убили? – спросил он Белоцерковского, когда тот наконец появился и плотно закрыл за собой дверь.

– Это вопрос или причитания? – Родион Аркадьевич потянул себя за мочку уха.

– Что я такого сделал, что вы со мною носитесь?

– Мне кажется, вернее было бы вам спросить: «Чего я такого не сделал?» А могли бы много чего сделать, списав все на войну… Кстати, все так и поступают. До, во время и после войны. Ни тебе страха, ни чувства вины. Вы никогда не задумывались над тем, что было бы, если бы Каин не убил Авеля?

– К чему вы это? Все равно было бы: «Разве сторож я брату своему».

– Да, господин комиссар, есть в вас что-то чрезмерно библейское.

– Вот удивили, Родион Аркадьевич!

Белоцерковский улыбнулся самому себе. Улыбка его сейчас показалась комиссару знаком превосходства.

– Неоднозначная вы фигура, Ефим Ефимович. Сейчас точнее объяснить не смогу, но при случае, когда голова свежая будет, с удовольствием это сделаю. А впрочем, лучше меня ваши душевные смуты объяснит Ольга Аркадьевна. Мне кажется, она к вам…

– …Родион Аркадьевич!..

– Знаете, я и сейчас могу увидеть ее лицо таким, каким увидел его в первый раз в Москве, на Патриарших прудах. Кругленькое, розовое, сияющее личико с мерцающим взглядом темных глаз. Дело было зимою. Мы катались на коньках, а подле нас на Бронных, на Грузинах, на Пресне происходила революция одна тысяча девятьсот пятого года. Под бобровой шапочкой у нее были короткие светлые волосы, заправленные за уши у висков, и такой маленький сердитый ротик, и я любил ее… Господи, как я ее любил! Представить себе не можете, как. Что мне было до каких-то там баррикад, когда рядом была она. Хотите папироску? У меня новые, варшавской фабрики, на Проспекте торгуют… Давайте с вами покурим, комиссар, за наше прошлое, и я вас перевяжу.

– Давайте, Родион Аркадьевич… Только вот я бы лучше за будущее покурил. Думали ли вы о нем?..

– Грядет нечто апокалиптическое, что-то такое, чему можно лишь немо смотреть в лицо. Кончились тонкие рассуждения о власти общечеловеческих ценностей, потому что общечеловеческие ценности потеряли власть над людьми. В какой-то момент я надеялся, что положение выправится, но становится только хуже. Хуже день ото дня. Порядочным людям остается лишь одно – бежать, чтобы не стать соучастником кровопролития.

– …В первый раз, что ли, хуже некуда и остается лишь бежать?

– Для вас, мой дорогой комиссар, это всегда будет в первый раз.

– Найдутся тысячи причин, из-за которых вас догонят и убьют по дороге. Вы знаете это лучше меня. Это же вы бежали из Жидовского куреня, не я.

– Помилуйте, а это-то при чем тут!..

– Вы же им служили.

– Я врач – я всем служу. – Он поднял свой несессер и потряс им у лица. – Это моя прямая обязанность. – Поставил несессер на ковер между ботинок. – Буду с вами предельно откровенен. Большевики переговоры завалят, вот увидите. Польша освободится не только от обязательств бывшей Российской империи, но и вообще от каких-либо обязательств советской стороны. Тухачевский – не Наполеон Бонапарт. Дорога на Париж закрыта Польшей. Это война, которую политики постараются забыть как можно быстрее, а историки – не вспоминать как можно дольше. Вы представить себе не можете, как много красных сейчас просто бежит.

– Что, офицеры?!

– И офицеры тоже. Маршруты только у них по большей части другие, и бегут они порознь.

– Да…

– И многие не возвращаются, а это значит – новая жизнь у них. С чистого листа, представляете себе! Да это как с неба упасть! Вот вы были в Севилье? Говорят, там все улицы в апельсиновых деревьях. – Ефим ухмыльнулся. – Что вы смеетесь? Что тут смешного? Понимаете, там не трупы на улицах лежат, а апельсины растут! А река там какая!.. – Он перешел на театральный шепот: – «Ночной зефир/Струит эфир./ Шумит,/Бежит/Гвадалквивир»… Постойте, может, вы из тех, кто считает, что можно познать мир, не покидая двора? Нет? О! – Он воздел руки к люстре, как жрец. – Наш учитель считает, что нет большего несчастья, чем незнание границ собственных возможностей.

– В таком случае все мы глубоко несчастные люди.

– Послушайте, комиссар. Вы не сможете долго стоять на цыпочках. У меня есть возможность переправить вас в Прагу. Точнее, взять с собой. Освободитесь! Предоставьте возможность большевикам отмечать победу похоронными процессиями. Самое время…

Закончив перевязку, он подошел к дверям, обернулся.

– Помяните мое слово, вы совершите большую ошибку, если не примете мое предложение. Подумайте, обратитесь к своему шестому чувству… – и показал свою манжету с запонкой.

Дни на кровати тянутся долго и убивают единообразием. За окном все одно. Под окном – тоже. Полежал на одном боку, устал, возлег на другой. Сходил по нужде за ширму, отбил дробь по днищу ночного горшка, дождался очередной перевязки. Отшлифовал взглядом надпись на изящной коробке: «Мыло и другой благоуханный товар», затем – в десятый раз посчитал индийских слоников на буфете слева, отверг два офорта из жизни Александра Великого, принял всей душой пару дуэльных пистолетов и шпагу, потерявшую подружку. (О, как ему хотелось все эти долгие дни снять шпагу, переехавшую к нему снизу, из зала «Ветеранов всех войн», и погонять ею воздух, чтобы отогнать витавшую в нем горечь поражения.) Но больше всего его внимание привлекало кресло, кожаное кресло, тоже переехавшее из зала «Ветеранов всех войн», в которое так любил плюхаться без сил Родион Аркадьевич после дежурств в госпитале.

Это было большое глубокое кресло с широкими подлокотниками и подголовником. В это кресло комиссар мечтал когда-нибудь перебраться с кровати: лежать больше не было сил. Все представления на потолке давно пересмотрены, включая то, что последовало сразу же после приказа № 1. Его тогда направили на помощь к товарищу комиссару Тумасовой отбирать кожаные куртки у московских торговцев для поштучного их учета. Торговцы кожанки отдавали с боем. Ефимыч даже раз «наганом» пригрозил одной особо несговорчивой бабе. А она в ответ грозила похоронить его в ложбине меж своих грудей. И вот уже они везут товар на склад Московского совета в Юшков переулок. Товарищ комиссар Тумасова, заметив, что Ефимыч не сводит глаз с летной куртки, подмигивает ему: «Примерь! Разве ж не заслужил? Гатчинская!.. Возьмешь – в комиссары уйдешь». Может, действительно, если бы тогда не послушал товарища комиссара Тумасову, не стырил куртку по дороге, не стал бы комиссаром. Вещи – они ведь тоже на людей влияние оказывают.

«Где теперь комполка? Живой ли? Дождется ли он своей Красной Индии? А Кондрат? А Гришаня? А Тихон мой?»

Сколько ему сейчас хотелось сказать своему ординарцу слов благодарности, хотя он прекрасно знал, как от таких слов в косую рябь идут настоящие казаки.

Вчера комиссар попросил у Яна что-то почитать. И тот, то ли не найдя во всем доме книг на русском языке, то ли отметив про себя оставленный Агнешкой альбом и рассудив так, что комиссар любит разглядывать картинки, принес ему вместо интересной книги еще парочку альбомов. Только они были тяжелее Агнешкиного и управляться с ними тоже было тяжело.

Больше других художников комиссару нравились Вермеер, Босх и Брейгель, но, может быть, это потому, что он, библейский человек, быстро уставал от библейских сюжетов и в особенности от красивых мадонн с красивыми младенцами. Было и еще одно, не менее важное обстоятельство. Вермеер, Босх и Брейгель помогали ему оставаться собой в мире, не терпящем страха и чувства вины.

Еще через два дня снова явился Белоцерковский.

– Вам привет от одной эксцентричной молодой особы, – и Родион Аркадьевич протянул комиссару отцовские часы. – Этому привету почти столько же, сколько вы здесь, но я решил не передавать его вам, пока вы не придете в форму. Надеюсь, вы не станете требовать от меня каких-то сопровождающих объяснений. От себя лишь добавлю, что вы, мой юный друг, достойны более долговечных сплавов. И коли от Изиды привет я вам передал, имею счастье возвратить еще и это. Держите!.. – и он протянул комиссару аккуратный черный «браунинг» калибра 7,65. Правда, без второй обоймы.

– Ваш, как видите… Уверен, вы не дадите себя растрогать слезами.

Комиссар глянул на Родиона Аркадьевича, словно на человека, принадлежащего к иной эпохе.

– Скажите же хоть слово, господин комиссар. Облегчите душу.