реклама
Бургер менюБургер меню

Афанасий Мамедов – Пароход Бабелон (страница 58)

18

Востра бритва, ничего не скажешь. Можно щеки и подбородок мылить, но прежде – надгубье: до того, как комиссарской бородкой обзавестись, он именно в таком порядке и брился. Это еще с бар-мицвы повелось. Дядя Натан подарил племяннику венгерский бритвенный набор, и он впервые побрился. Правда, волос на лице практически не было, оставалось брить только пушок над губою.

Ефимыч, в новой жизни уже Войцех, медленно провел узеньким лезвием для усов с одной стороны, с другой.

«Вот как люди живут, они никуда не торопятся, если жить в настоящем собираются. И мне надо тому же учиться. И лучше – с утра, чтоб в привычку вошло».

Новоиспеченный Войцех вытер лицо полотенцем. Непривычное, какое-то мальчишеское чувство, будто всего, что с ним было, не было вовсе.

«Что ж это такое получается? Значит, можно все стереть при желании? Все, да не все. Куда бинты деть? А если попросят раздеться догола и выяснится, что я не Войцех Леонович В., а яркий представитель всеми угнетаемого народа?»

Но выхода другого нет. Решено. Учитель ждет в Константинополе.

Вошел Ян. На руке черное пальто с норковым воротником. Спокойный, ускользающий от будущих воспоминаний, будто на прогулку Войцеха провожает. Все правильно, так и надо провожать нового пана.

Молодой человек в твидовой тройке с блестящими набриолиненными волосами подошел к окну.

Внизу, на припорошенном снегом дворе, стояла запряженная парой пегих лошадей черная коляска. В ней вырисовывался черный силуэт Ольги Аркадьевны. По хрупким плечам даже сквозь накинутый платок, даже отсюда, сверху, было заметно, как она волнуется.

Попыхивая папироской, Белоцерковский то прохаживался взад и вперед, то останавливался в раздумьях, глядя на укрепленные позади коляски видавшие виды чемоданы. Один раз он даже проверил ремень. Убедившись в прочности креплений, глянул наверх, нашел искомое окно и сразу же с наигранным безразличием повернулся к нему спиной. Черной. Что-то уже успевшей отбросить перед долгой дорогой за ненадоб- ностью.

Судя по тому, как он повернулся, он уже начал подыскивать забавную реплику ко всему происходящему.

Войцех достал из жилетного кармашка вернувшийся к нему «регент», нажал на кнопку под колечком с цепочкой и привычно подстраховал двумя пальцами открывшуюся крышку.

– Планируемое время отъезда две минуты как вышло.

– Ваша пунктуальность вас переживет. – Ян помог ему влиться в пальто, прошелся щеточкой между лопатками и в заключение легонько хлопнул Войцеха по спине. – Не пойму, пан комиссар, когда вы были настоящий – в своей кожаной куртке или сейчас?

– Я и сам не пойму. Пока что не пойму, – и вспомнил слова своего отца: «К-к-то одержим нес-с-существующим, сам как бы не с-существует».

Насчет всего существующего и несуществующего он обратился с вопросом к долгому, пьянящему полету какой-то птицы за окном.

В ответ – тоненький голос тишины. Только на вышине три тучки, лохматые жертвенные овечки, беззвучно тренькали своими колокольчиками – для тех, кто умеет слышать. Для тех, кто умеет видеть, – в прозрачном воздухе четко вырисовывались крыши домов, слабеньких защитников людского счастья, кривые петлистые улички, дальше – тропки с проплешинами, занесенные внезапным, никак не отмеченным пока еще снежком, пролески и… И внизу, справа от них, – изгибистый жгутик реки, следующий своим далеким неспешным мыслям.

Комиссар попробовал угадать отсюда, с места, которое покинет навсегда, о чем думает эта темная река. Хотя чего тут угадывать? О чем может думать эта река или любая другая? Конечно, о рельефе вчерашних берегов, о почтовом пароходике с чадящей трубой, перепутавшем Запад с Востоком, о причале, пока что невидимом, и о том, кто стоит на том причале, в нее, в реку, вглядываясь. Мимолетный, незабвенный миг…

Глава двенадцатая

Остров

Стоило Ефиму, никогда не исповедовавшему философской модели «все в мире конечно», поставить точку и шикарную пушкинскую завитушку в конце текста, как в комнату, наполненную весенними бакинскими ароматами, влетела поздняя галицийская осень, и случился небывалой силы дождь. Ветхозаветный. Голубиный. Обрушившийся когда-то на имение светловельможного пана. Дождь – перерубленный шашкой. Дождь, под которым он, полковой комиссар девятнадцати лет от роду, стоял в широком глиняном потоке. Стоял в паре с тем, кто скоро, он знал, постучит в его дверь. И тем самым поставит последнюю во всей этой истории точку.

Перед глазами Ефима предстал старый замок, «Зал ветеранов всех войн» с камином во всю стену, на полке которого не оказалось ключа, с полотнами на стенах, среди которых на почетном месте – портрет польского офицера, потомственного предателя, глядевшего не на кого-то, как казалось когда-то комиссару, а куда-то в сторону… Туда, где клубится многоходовое будущее тех, кто предал, и тех, кого предали. В этом будущем отыгравший свою роль меняется местами с новыми игроками, и так до бесконечности, так – за горизонт.

Когда образы одних истончаются до невидимого состояния, эстафетную палочку перехватывают другие. Все размывается в границах времени, и все становятся прощенными, как прощаются погребенные на старых провинциальных кладбищах с покосившимися надгробиями и неухоженными тропками вдоль холмиков и оград случайно заглянувшим на кладбищенскую территорию имяреком с беспечной ромашкой в зубах.

Но это где-там, за горизонтом. А тут, в нашей Чопурландии, – все сущее отмерено неутомимым стрекотом ножниц.

Ефим в сотый раз спрашивал себя, как развернулись бы события, откажись он вначале от бегства, а после – от возвращения в Союз. Напоминала бы его жизнь хотя бы отчасти ту, что течет где-то там, далеко-далеко, где на белых стенах отдыхают от дел маски Иуды? Списались бы в этом случае с него долги прошлого?

Вместо ответа посетило Ефима дивное, незабываемое чувство – чувство выполненного долга. Непонятно было только, зачем он сейчас вытравливал его из себя. Из-за того, что надеялся еще пожить в стране великих свершений?

Времени у него оставалось немного. Успеть бы побриться, расчесать парик без надежды обнаружить на нем седой волос, надеть белую рубашку с манжетами под строгие запонки с черным агатом.

«Похоже, не успею я черкануть письмецо музе моей московской. Если Мару до сих пор не взяли, она могла бы прочесть его. Господа чекисты вряд ли поднимутся на еще один шмон. Оставил я бы конвертик на видном месте – на кровати или на стуле. Авось не заметили бы. Керим после переправил бы его Маре, а та нашла бы возможность встретиться с братцем Иосифом, объяснить ему, что не враг я народу и не был им никогда».

Он не знал, о чем бы еще написал Маре. Вероятно, о том, что не все так страшно в этой жизни, как кажется, просто для того, чтобы это понять, требуется время, которого, к сожалению, не хватает для одной человеческой жизни. А еще он открылся бы ей до конца, чего уж там, написал бы, что встретил в Баку, на Второй Параллельной, вылитую «полячку», и что эта встреча оказалась для него очень важной. Важной во всех смыслах.

О чем бы еще написал?

Поклялся бы, что если останется в живых – перепишет свой роман наново. А если случится невозможное и он переживет бессмертного Сталина, перепишет еще раз, и сделает это не только потому, что все когда-либо написанное подлежит переписыванию, – просто зло требует от нас постоянного разоблачения, поскольку оно переменчиво, пластично, текуче и легко находит себе новых покровителей на смену старым, уже засвеченным историей. И хотя возможности зла не имеют границ, не исключено, что очередной его председатель в той или иной державе окажется с седенькой бородкой-клинышком, как у Троцкого, или с моржовыми усами на побитом оспой лице, как у Сталина: в некоторых случаях зло позволяет себе порезвиться с двойниками.

«Ты ведь сама знаешь, Марочка, сколько у вождя советского народа двойников. На одной Кунцевской даче его играют не меньше двух народных и одного заслуженного».

Взглянуть на новенького идеального Чопура, с замененными пружинками в механизме, наверное, пострашнее будет, чем бакинцам глянуть на Лысый остров – Наргин.

«Посему, душа моя, считаю, неплохо было бы всем нам, объединившись, обустроить Иосифа Виссарионовича и Льва Давидовича на острове посередке бакинской бухты, пусть оба товарища приближают светлое будущее там.

Как тебе такая идея?

По мне, Марочка, она просто замечательная. Случись подобное – никто не сможет мне помешать собрать воедино все мои мимолетные незабвенные миги и передать их в безвозмездное пользование человечеству.

Вероятно, это, Марочка, и есть то единственное, ради чего мы с тобой здесь, на земле, в этом времени, среди своих современников.

Я не виню ни в чем того, кто постучит в эту дверь. В стране, где мужают с очередным предательством, по-другому и быть не может. Жаль только, мой ”браунинг” с двумя обоймами у него, иначе пришлось бы ему выламывать дверь, а после – ложиться грудью на мой свинец».

Эпилог

Ефим поставил стул на балкон, но садиться почему-то не захотел.

Стоял, курил в ладонь, точно разведчик на спецзадании, смотрел на остров. Вернее, даже не на остров, – в ночи от него оставалась лишь чернильная полоска, а на мигающий маяк где-то там, далеко-далеко. Смотрел и вспоминал другой остров – в Мраморном море. Что-то он не помнил, чтобы на том острове маяк мигал.