реклама
Бургер менюБургер меню

Афанасий Мамедов – Пароход Бабелон (страница 21)

18

– А ты кто? Комиссар, что ли? – спросила в ответ белая баба.

– Комполка. Тебе, дуре, того мало?

– Давай комиссара мне! – Она с размаху двинула граблей по стеклу знаменитого деникинского автомобиля с латинской литерой «v» на борту. Стекло разлетелось вместе с дубом и надвигавшейся с востока тучей, отражавшимися в нем.

Баба с размаху ударила еще раз, но уже по капоту, по изящной крышке бензобака.

– Ты шо, сучья твоя утроба, совсем рёху далась? – Облитый кожей, как орешек шоколадом, шофер наштадива кинулся к машине и заслонил собою капот, выказывая тем самым беспримерное мужество.

– А ну, гулка блудящая, пошла отсюдывы! – Матвейка с такою быстротой щелкнул бабу нагайкой по лицу, что многие пропустили коронный взмах его руки.

Из расплющенного носа бабы-предводительницы потекла кровь.

За бабу из толпы вышел мужик с топором. Замахнулся на Матвейку и рухнул.

– Кто то был?! – заорал, бешено сверкая глазами, Верховой.

Толпа отступила, но не ушла. Все смотрели на бившуюся в истерике бабу.

– Кто стрелял? – повторил вопрос Верхового Кондратенко.

Мальчик-часовой сделал шаг вперед:

– Просю прощения, – и голову склонил почему-то перед Кондратенко, давая понять, где тут для него алтарь.

Кондратенко быстро смекнул:

– Не ко мне, паря, вона комполка стоит.

Тогда мальчик улыбнулся Верховому:

– Ня вемь, как вышло так… сдается, испужался больно за братеню маёво…

– Отдай мне его, командир! – Белая баба расставила в черной луже свои толстые ноги, оскалилась и сделала сверкающие местью глаза.

– Мальчик – красноармеец, служит преданно революции, – медленно отчеканил Верховой и, заметив прежде бабы, что ее мужик очнулся, добавил: – Мужику своему лучше встать помоги. Жив он у тебя, комарик твой кровопийца. А ты тут все вокруг ядом заливаешь. Дура ты, баба!

Баба обернулась, всплеснула руками и от неожиданного возвращения мужа к прежней жизни тихо заскулила в ладони.

– А я-то думала, готов, родненький!.. – сменила глаза с мстительных змеиных на ласковые собачьи.

– Мужика к сестрицам нашим в перевязочный отряд, пусть за дыханием его следят. Парня с поста снять, разоружить и в штаб на допрос, – четко отдавал приказания Верховой. – Комиссара вывести к народу, пусть на голубятню идет дерьмо свое теплое хлебать. А я вас после догоню, кое-что выведать по сему делу еще надобно.

С одной рукою на перевязи подниматься, держа равновесие, было тяжело: дорога оказалась узкой и извилистой, к тому же еще и заросшей по бокам непроходимым колючим кустарником, а почва – мягкой и склизкой из-за подгнившей листвы. Так что Ефимычу все время приходилось буксовать и взбираться по неровному краю.

Когда из земли вырастали невысокие щербатые ступеньки, в задачу которых, по-видимому, входило еще и защищать от оползней, он почти догонял апостола, но стоило ступеням оборваться, скрыться в земле, отставал. Тогда апостол оборачивался, словно имел на спине четыре глаза, и перед комиссаром представал не герой католических фресок, а обычный деревенский мужик, правда, с необычным взглядом.

– Сколько идти еще, отец?

Апостол моргнул лучистыми глазами и показал Ефимычу выпирающие лопатки.

– Сто пятьдесят ступенек, – ответила спина с выпирающими лопатками, и ей вроде как стало легче.

– Чёртовы ступени!

«Где он эти ступени увидел, как сосчитал?»

– Именно так их и называют у нас – чёртовы.

– Почему?

– Почему? Жизнь меняют. Потому.

Как всякий, кто тяжело и долго поднимается наверх, комиссар не мог отказать себе в удовольствии глянуть вниз.

Там внизу, справа, по одной из тех двух дорог, о которых, вероятно, говорил телефонист Гришаня, торопливо спускался гомонливый белостолбовский люд.

«Сколько их там? На глаз отсюда – хвост приличный».

Были среди белостолбовцев и готовые поддержать старших подростки, и готовые поддержать подростков дети, а одной белой бабе, спешившей впереди всех, не хватало только младенца на руках для полного драматизма.

Именно сейчас, глядя сверху вниз на эту картину, достойную кисти фламандских мастеров, и понимая, какое преимущество на войне имеет тот, кто смотрит сверху вниз, комиссар вспомнил рассказ Тихона еще полугодичной давности, ординарец уверял его в том, что находчивые немцы занимают глаза у почтовых голубей, используют птицу на войне. «Наши даже одного такого «фотографа» изловили, сил ему не хватило до своих долететь, подранили его». Почему бы пану управляющему не позаимствовать у практичных немцев обученных птиц для своих шпионских нужд? Так что, может, неспроста наши-то голубятню покрошили? «Наши» – это кто? – подумал Ефимыч. – Это те самые, которые при удобном случае оторвут мне голову, как немецкому голубю-фотографу? Это те, кто путает меня с Шаней и пугают судьбой комиссара Микеладзе?» – И тут Ефимыч, быть может, впервые за всю кампанию, осознал, как далеко ушел от самого себя. А еще подумал, что ему придется когда-нибудь вернуться, и возвращение будет не из легких.

«Хорошо, что я шашку Тихону не отдал». – Ефимыч стремительно вытащил ее из ножен.

Католический Павел обернулся и застыл.

– Да на кой ты мне!.. – Комиссар воткнул шашку в нагую пьяную землю. Закрепился на высоте и легко поднялся на шаг. Выдернул из земли, точно из мяса, и снова воткнул.

Вскоре из-за качавшихся черных веток выглянул маленький замок. Не тот, что обычно рисуют на виньетках или в углах фотографических альбомов, со рвом и разводным мостом, а тот, что так таинственно раскладывается в детских книгах с панорамными картинками. Замок, за стенами которого и искатели приключений, и преследователи, и загадочные смерти, и скрытые сокровища, охраняемые привидениями… На который смотришь, повзрослевший, и думаешь: и чего я так боялся? Все ж выдумка, детская фантазия, ничего в нем такого нет. Не замок, а насмешка судьбы «во французской манере». Прятаться в таком замке долго не получится, а бежать – пожалуйста, в особенности если побег тот от самого себя.

Две четырехгранные башни в три этажа, соединенные стеной с двумя арочными проемами, не то что ветхие, а почти разрушенные. Узкие окна в них, напоминающие по форме бойницы, – слепы. Стена перед башней справа развалилась и заросла дремучим кустарником. Зато правое крыло (в два этажа) – явно жилое. Чистенькое, аккуратненькое. Вход в него, видно, с другой стороны, сбоку.

– Здесь управляющий живет? – Комиссар показал шашкой на правую трехэтажную башню, на окна правого крыла.

– Живет. – Апостол даже не обернулся.

– А ясновельможный пан где обосновался?

– В усадьбе.

– Что ж он свой замок оставил?

Апостол остановился, повернулся, снял картуз с треснутым козырьком и помахал им, как веером.

– Не можно ему здесь.

– Почему не можно?

– Семейное прошлое таково. Осталось здесь и не уходит.

– Это как понимать? – Комиссар, пользуясь случаем, тоже остановился, чтобы хоть немного перевести дыхание.

– Семейное – прошлое – здесь – живет, – сказал он так, будто комиссар намеревался стенографировать его слова. – Что тут непонятного? Привидения гуляют, что твой сквозняк.

«И как с ним говорить? На каком языке?»

Пока комиссар думал о том, сколько поколений поднималось по этой дорожке к замку, прежде чем стать привидениями, пока спрашивал себя, могли ли быть раньше у этой дороги развилки, случился странный разрыв во времени, и комиссар не заметил, как они с апостолом поднялись на холм, перешли мостик и подошли к распахнутым чугунным воротам, за которыми виднелась коротенькая аллея, а сбоку от нее – каменный колодец и несколько деревянных пристроек позднего времени.

Одну из них, просвечивающуюся в нескольких местах, Ефимыч принял за голубятню. Но то оказались просто деревянная стена и подпертый столбами навес, под которым хранились дрова, сено, бочки и тележные колеса, а голубятня находилась дальше и правее.

Пробиться к ней сейчас было трудно. Человек десять белостолбовцев разгоряченно гундели подле нее, внушая что-то совершенно невнушаемым красноармейцам, количеством в одно поредевшее отделение. Бабье, доказывая себе что-то очень важное, взмахивало руками, а одна баба даже с размаху лупила себя по ляжкам.

Стоило им увидеть комиссара с шашкой в руке, как они тут же притихли и сняли каре. На месте осталась лишь крупная белая мужичка с растрепанными волосами, похожая на ту, которая бежала вниз и которой не хватало для полноты картины младенца на руках.

Она стояла с открытым ртом, измазанным кровью, и смотрела на клубившуюся тучу, подошедшую с востока, как смотрят на пролетающий аэроплан.

Домотканые кофта и юбка ее были покрыты леопардовыми пятнами грязи и разорваны в нескольких местах. К белым ногам приклеились соломинки и голубиный пух.

Глядя на эти тяжелые белые ноги, Ефимыч не знал, что ему сказать.

– Тебя, что ли, катали? – спросил комиссар так, как если бы намеревался немедленно записать ответ и на том покончить, пойти в расследовании дальше.

Баба, от которой требовалось сказать «да» или «нет», ответила:

– Второй раз замуж теперь никто не возьмет… – и опустила глаза, в которых жалость к самой себе мешалась со стыдом, покачала головой и закрыла рот рукой, чтобы из него не вырвалось что-то хуже того, что она уже сказала.

Ответ ее комиссара удовлетворить не мог, и потому он отказался его записывать, чтобы лишний раз не вводить в смущение потомков.