18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Адольфо Биой Касарес – Ненависть любви (страница 11)

18

Я заметил ряд несообразностей в этом логическом построении, но был слишком расстроен и подавлен, чтобы привести их, И все же я попытался протестовать:

— Ваше объяснение психологически неверно. Вы напоминаете мне тех романистов, которые, сосредоточась на действии, совершенно пренебрегают характерами персонажей. Не забывайте, что без учета человеческого фактора не создать нетленного произведения. Вы когда-нибудь задумывались о характере Эмилии? Я отказываюсь верить, что такая здоровая и полноценная девушка (единственная ее «ненормальность» — то, что она рыжая) способна на преступление.

Хватит с меня притворства. Пусть эмоциональная импровизация придет на смену сухой логике!

Комиссар возразил:

— Виктор Гюго ответил бы вам: «Страсти превращают пальцы женщины в клещи. Девочка от страха способна вонзить свои розовые ноготки в железо».

Доктор Монтес, по всей вероятности, очнулся от своей летаргии.

— Не будь я так пьян, я бы сказал, что все ваши умозаключения основаны на догадках, — задиристо заявил он комиссару. — У вас нет ни одного доказательства.

— Это меня не тревожит, — ответил Аубри. — У меня будут все доказательства, какие надо, когда мы допросим сеньориту Эмилию в комиссариате.

Я ошарашенно посмотрел на этого человека. Его высказывания были грубыми и вульгарными, но дельными. Он горячо любил литературу, восхищался Гюго и при этом готов был мучить девушку в тюрьме и осудить ее, быть может безвинно.

Я снова с симпатией взглянул на Монтеса. Многое в нем раздражало, но, возможно, именно мы с ним, двое врачей, могли бы встать на защиту невиновных.

Что за таинственной властью обладала Эмилия? Я — по природе своей человек злопамятный — готов был из-за нее чуть ли не побрататься с человеком, который меня оскорбил. В тот самый момент я нашел ответ на вопрос, который задал себе недавно: чувство мое не было любовью — то было смутное чувство вины. Я в замкнутом мирке Приморского Леса олицетворял собою интеллектуальное начало, и мои высказывания сильно влияли на ход следствия. Повторять себе, будто я сделал все, что мог, было недостаточным утешением.

— Самое элементарное, — предложил Монтес, — выяснить все насчет яда. Например, справиться в аптеке, кто покупал стрихнин…

— Я подумал об этом, — с достоинством ответил Аубри. — Послал одного из своих людей и точно его проинструктировал: спросить у фармацевта, кому он продавал стрихнин за последние два месяца. Ответ был однозначный: никому.

С притворным любопытством я поинтересовался:

— Что вы думаете делать, комиссар?

— Что делать? Ни словом не обмолвиться девушке, пока не утихнет буря. Потом я ее задерживаю и увожу. И не беспокойтесь: она не сбежит. И не опровергнет мои доказательства. Мои доказательства, как вам известно, появляются в ходе допроса. Теперь наша задача — сохранять спокойствие и ждать, когда кончится буря.

Я нетерпеливо поднялся. Посмотрел в окно. Бледная, будто припудренная песком, заря робко проглядывала на небе. Весь мир казался пепелищем. Над поваленными темными столбами клубился песок, будто вихри едкого дыма. Я с надеждой подумал: может, ярость бури еще не утихла. Страх сжимал мне сердце, пока я искал признаки скорого успокоения стихии.

Я приложил руку, потом другую, к стеклу, потом прижался к нему лбом. Его холодок освежил меня, как горячечного больного.

XIX

Сон — это наши привычные упражнения в сумасшествии. В тот момент, когда мы наконец сойдем с ума, мы скажем себе: «Этот мир мне знаком: я бывал тут почти каждую ночь своей жизни». Поэтому, когда мы думаем, что спим, а на самом деле бодрствуем, это и есть сон разума.

Во сне я слышал исполняемый на фортепиано «Забытый вальс» Листа, тот самый, который Эмилия играла вчера вечером. Мы все еще заперты в гостинице, посреди песчаной бури, и в одной из комнат лежит мертвая девушка? Или я непостижимым образом заблудился во времени и вернулся в прошлое? Утром я проснулся, задыхаясь от преследующего как наваждение желания выйти, которое больные иногда испытывают в состоянии наркоза. Окно открыть я не мог и с безумной надеждой рвался прочь из комнаты. Я открыл дверь: никакого облегчения. Та же тяжесть на сердце. Все мое существо было поглощено «Забытым вальсом».

Я медленно поднялся по лестнице. Как это бывает сразу после пробуждения, реальные предметы удивляли меня. Но музыка продолжала звучать, оставаясь единственным свидетельством моего сумасшествия. Я шел ей навстречу, я уже жаждал чуда и безумно боялся потерять эти звуки.

В столовой, около радиоприемника, который передавал «Забытый вальс», Маннинг раскладывал пасьянс.

— Вам не кажется, что музыка сейчас не очень ко времени? — спросил я его.

Он посмотрел на меня так, будто это он, а не я только что проснулся:

— Музыка? Извините… Я ее не слышал. Включил радио, чтобы послушать последние известия, потом увлекся пасьянсом и обо всем забыл…

Я решил держаться отстраненно:

— Вы просто зубр в пасьянсах!

— Не думаю, — отозвался он. — Один мой друг утверждает, что из тысячи раскладов получается только семьдесят пять. Мне кажется, это преувеличение.

— Пытаетесь проверить?

Я заметил, что в обращении с Маннингом беру несвойственный мне покровительственный тон. Уж очень он был маленького роста!

Пока он пытался объяснить мне что-то о подсчете процента вероятности, я подошел к окну. Просто не верилось, что там, над этим мутным небом, могут быть другие, солнечные небеса. Я почувствовал отвращение к этим бесконечным песчаным суховеям.

В углу оконной рамы сидел паук.

— В этот час они — к несчастью, — сказал я и взял газету, чтобы прихлопнуть паука.

— Не убивайте его, — попросил Маннинг. — Он выполз, потому что играла музыка. Я посадил его тут два или три дня назад, и вы посмотрите, сколько он наткал за это время.

Я посмотрел: грязная паутина с дохлой мухой.

— Уберман, — послышался голос, — вы нам нужны.

Это был Корнехо, в белых вельветовых брюках и спортивного покроя рубашке. В его интонации было что-то от решимости капитана судна, терпящего бедствие, когда тот отдает последние распоряжения команде.

— Идите… — сказал он. — Там собираются закрывать гроб. Поддержите Эмилию.

Всегда приятно встречать людей, способных оценить присущие тебе качества лидера.

В кабинете Эмилию уже поддерживали Атуэль, Монтес и комиссар.

— Я, пожалуй, пойду, — объявил Корнехо и скромно удалился.

Чувство ответственности побуждало меня приблизиться к Эмилии. Атуэль и Монтес разговаривали с ней. Я обсуждал с комиссаром капризы погоды, посматривая на них: мужчины выглядели как обычно; Эмилия сидела в кресле в неудобной, напряженной позе, будто играла в какой-то пьесе, где по сценарию в этом месте ей было положено страдать. Неожиданно я подумал: Корнехо позвал меня в кабинет потому, что я действительно нужен Эмилии, или чтобы исключить мое присутствие в каком-то другом месте?

Позвякивание посуды и столовых приборов оповестило о приближении завтрака. Я не смог отогнать эту неподобающую в данный момент мысль. В конце концов, в традиционной церемонии первой дневной трапезы есть нечто поэтическое, что возникает всякий раз с ненарушаемым древним постоянством, несмотря на бесконечное повторение. Я извлек из кармана пузырек с мышьяком и высыпал себе на левую ладонь обычные десять крупинок. Поднеся их ко рту, я уловил в честных глазах комиссара Аубри удивление и зарделся, как юнец.

В дверях появился Корнехо. Он был бледен, ужасно бледен, как будто внезапная старость обрушилась на него и стерла с лица все краски. Он оперся на стол.

— Мне нужно поговорить с вами, комиссар, — сказал он устало.

Мы с комиссаром подошли к нему. Атуэля, казалось, интересовал только недосягаемый пейзаж за окном. Эмилия удалилась, за ней бестактно последовал Монтес.

XX

На картине Алонсо Кано смерть запечатлела ледяной поцелуй на устах спящего ребенка[17].

Выйдя из кабинета, Корнехо пошел в комнату Мэри. Он хотел, чтобы кто-нибудь кроме владельца похоронного бюро и случайного полицейского попрощался с Мэри, прежде чем ее положат в гроб. По дороге он встретил какого-то человека. Тот сказал ему, что идет вниз, за инструментами. Мимоходом Корнехо сорвал три листка с календаря, украшенного изображением альпаргат[18] фирмы «Лангуст». Теперь календарь показывал правильную дату (я так подробно перечисляю все эти детали, будто они имеют значение для нашего рассказа; впрочем, может, они и в самом деле были важны для доктора или, по крайней мере, не давали ему сбиться в своем рассказе, так же как те планы и схемы, которые он накануне чертил вилкой на скатерти). Итак, он вошел в комнату Мэри.

Тут Корнехо умолк, задрожал, отер лоб платком… Нам показалось, он вот-вот потеряет сознание. То, чему доктор явился невольным свидетелем, было ужасно; когда человек сталкивается с таким в одиночку, то при первом рассказе об этом его переживания достигают апогея.

То, что он увидел, уверял нас Корнехо, было столь чудовищно, что отныне и навсегда сама эта комната в воспоминаниях и снах будет для него кошмаром. В пустой спальне, в самом сердце онемевшего дома, погребенного в песках, при неверном свете свечей, среди теней, которые, казалось, отбрасывает несуществующая в этих краях листва, он увидел, как мальчик Мигель целует мертвую девушку в губы.