реклама
Бургер менюБургер меню

Адель Малия – Конкур для двоих (страница 4)

18

— Мне не нужны деньги, мисс Эванс, мне нужен талант, — он достает из внутреннего кармана пиджака конверт из плотной кремовой бумаги. — Я наблюдал за вами сегодня. И в прошлом месяце на соревнованиях в Лексингтоне. И на тех, что были до них.

Я хмурюсь:

— Вы меня выслеживали?

— Я всего лишь делаю свою работу, — Он протягивает мне конверт. — Здесь все детали: стипендия, условия и даты. Если вы заинтересованы — приезжайте.

Я не беру конверт. Стою, сжимая поводья и чувствуя, как по спине течет пот, и понимаю, что выгляжу со стороны как дворняжка, которой предлагают ошейник с бриллиантами.

— У меня нет лошади для вашего уровня, — говорю я.

— Лошадь найдется, — он чуть склоняет голову. — У вас, мисс Эванс, ужасная база. Пальцы сбиты, посадка кривая, вы работаете на одних инстинктах.

— Спасибо за комплимент.

— Это не комплимент, а факт, — он перестает улыбаться. — Но у вас есть то, чему нельзя научить. Интуиция. Та самая, которая заставляет лошадь идти до конца, когда сердце готово лопнуть.

Он протягивает конверт снова, и на этот раз я беру его. Пальцы дрожат. Я чувствую ту тяжесть бумаги, которая возникает, когда понимаешь, что этот кусок кремовой целлюлозы может изменить все.

— В Экрастрайффе ломают и не таких, — говорит Хендерсон, открывая дверцу новенького пикапа. — Но если выживете, то станете легендой. Подумайте.

Он уезжает. Я остаюсь стоять с конвертом в руках, и Дымка рядом со мной тяжело дышит, и где-то за конюшнями Ноа чинит свой пикап, и мать, наверное, уже переключила телевизор на другой канал, где люди тоже кричат о чем-то, что не имеет значения.

Я прячу конверт в карман джинсов. Потом решу. Сейчассейчас я просто веду Дымку в денник, расседлываю, вытираю и даю ей воды. И думаю о том, как странно устроена жизнь: ты живешь в трейлере, ездишь на старой лошади, считаешь каждую копейку, а потом какой-то человек в льняном костюме протягивает тебе конверт, и весь твой мир переворачивается.

***

Вечером мы сидим на кухне. Я, мать и отец. На столе три тарелки с макаронами и томатным соусом из банки, бутылка пива перед отцом, чашка ромашкового чая перед матерью. Конверт из кремовой бумаги лежит в центре, и все мы смотрим на него так, будто это граната без чеки.

— Это твой шанс, — говорит мать первой. — Ты понимаешь?

— Понимаю.

— Такие возможности выпадают раз в жизни. Я не хочу, чтобы ты потом жалела.

— Я знаю.

Отец молчит. Он сидит, опустив голову, и я вижу, как его пальцы крутят зажигалку. Он не пьет пиво, хотя обычно выпивает две бутылки за ужином.

— Пап, — говорю я.

Он поднимает голову.

— Ты не хочешь, чтобы я ехала.

— Я хочу, чтобы ты была счастлива, — отвечает он. — Если для этого нужно ехать — езжай.

— Но

— Но ничего, — Он лезет в карман джинсов, достает смятую пачку купюр, перетянутую резинкой, и кладет на стол. — Это на одежду. Купи себе что-нибудь приличное, чтобы не было стыдно.

Я смотрю на деньги. Десятидолларовые, двадцатки, одна пятидесятая — все мятые и потертые. Я знаю, что он копил это на аккумулятор для пикапа, потому что старый уже трижды отказывал. Знаю, что без аккумулятора он не доедет до работы. Знаю, что без работы не будет денег, а без денег — трейлера. Но я не могу заставить себя сказать «нет».

— Я верну, — говорю я. — Каждый доллар. Я верну.

— Не надо возвращать, — он улыбается той редкой улыбкой, которая появляется на его лице раз в год, если повезет. — Просто сделай так, чтобы мы тобой гордились.

— Вы уже можете мной гордиться.

Мать тихо плачет в салфетку, не поднимая глаз. Отец накрывает ее руку своей, и они сидят так, пока на кухне не темнеет и за окном не зажигаются фонари.

Я выхожу на крыльцо. Ночь душная, а где-то вдалеке гремит гром. Я сжимаю в кулаке конверт и смотрю на небо, на редкие звезды, которые пробиваются сквозь облачную пелену. Мне семнадцать. Я никогда не была дальше Лексингтона. Я никогда не спала в кровати, которая не скрипит. Я никогда не ела в ресторане, где подают салфетки из ткани.

Но я не подведу их. Я не подведу себя. И если для этого нужно стать той, кем меня хотят видеть в этом чужом Экрастрайффе — значит, я стану.

Я поворачиваюсь и вхожу в дом. На кухне мать все еще плачет, отец молчит, и на столе остались нетронутыми три тарелки с остывшими макаронами.

Через три недели я сяду в машину и не оглянусь. Или оглянусь, но только один раз, на выезде из парка, когда маленький, серый и такой родной трейлер останется позади.

Но это будет потом, а сейчас я просто иду в свою комнату, ложусь на кровать и смотрю в потолок с трещиной в форме ветки.

Я засыпаю под звук приближающейся грозы. И мне снится, что я бегу, но не на лошади. Просто бегу. И ветер свистит в ушах, и земля уходит из-под ног, и я не знаю, куда бегу, но знаю одно: назад дороги нет.

Глава 1. Последнее лето в Кентукки

Я просыпаюсь за час до будильника. Даже не открывая глаз, я уже знаю, что сегодня снова будет тридцать пять, никаких облаков и никакой надежды на дождь. Простыня прилипла к спине, волосы слиплись в колтуны, и где-то в глубине трейлера работает телевизор — мамин ритуал, такой же верный, как и ее утренняя сигарета.

Я лежу с открытыми глазами и смотрю в потолок, где трещина в форме ветки ползет от лампы к окну. Мне семнадцать, и через три недели я должна буду решить, остаюсь ли я здесь, в этой комнате, где стены помнят каждый мой скандал, или делаю что-то, чего никто из нашей семьи не делал никогда. Но сейчас, в пять утра, в жаре, которая плавит мозги, я просто пытаюсь заставить себя встать.

Встаю. Пол под ногами холодный. Единственное, за что я благодарна этому трейлеру, это за полы, которые никогда не прогреваются до конца. Натягиваю единственную пару джинс без дырок на коленях, футболку, которая когда-то была синей, а теперь стала голубой. Надпись «Бог любит ковбоев» можно прочитать, только если знаешь, что там написано. Я знаю. И мне кажется, это единственное, во что я еще верю.

Мать сидит на кухне, на продавленном диване, который помнит времена, когда у нас были деньги на новую мебель. Она в халате, с сигаретой в одной руке и чашкой кофе в другой. На экране телевизора какие-то люди кричат друг на друга, но звук выключен, и это делает сцену похожей на немое кино. Мама смотрит на них так, будто ждет, что кто-то из этих кричащих лиц вдруг обернется и скажет что-то, что изменит ее жизнь.

— Доброе утро, — говорю я.

Она кивает, не оборачиваясь. На плите шипит яичница, на столе тосты с маргарином, который уже начал застывать. Я наливаю себе черный кофе без сахара, делаю глоток и чувствую, как горечь обжигает нёбо. Это правильно. Сладкое утром расслабляет, а мне нельзя расслабляться. Сегодня заезд.

— Твои краги постираны, — говорит мать, все еще глядя в телевизор. — Я повесила их на веранду, но они, наверное, еще сырые.

— Ничего.

— Ничего, — повторяет она, и в этом «ничего» я слышу то, что слышу всегда: смесь усталости и насмешки, как будто она знает, что я делаю что-то безнадежное, но не хочет отнимать у меня эту безнадежность.

Я беру с тарелки тост, откусываю и жую. Маргарин тает на языке, оставляя послевкусие, которое хочется смыть кофе. Мать наконец поворачивается, и я вижу ее лицо, которое научилась читать еще в детстве. Это лицо женщины, которая перестала ждать чудес, но продолжает следить за прогнозом погоды на тот случай, если чудо все-таки случится.

— Жокеи должны есть, — говорит она.

— Я не жокей. Я девочка, которая участвует в забегах, где приз — двести долларов и ящик пива.

— Двести долларов — это двести долларов.

— Я знаю.

— Твой отец снова порезал палец на работе. Если они не выплатят страховку, нам нечем будет платить за парковку.

— Я знаю, мам.

Она замолкает, и я понимаю, что мы обе знаем одно и то же: сегодняшние двести долларов — это просто еще один месяц и еще одна возможность дышать. Но я не говорю этого вслух, потому что если начну говорить такие вещи, то, возможно, перестану вставать по утрам.

— Я пойду, — говорю я, засовывая в карман джинсов яблоко. — Проведу Дымку, пока жара не стала совсем зверской.

— Харпер.

Я останавливаюсь у двери.

— Что?

Она смотрит на меня секунду, две, три. Ее глаза такого же серого цвета, как мои, вдруг становятся влажными, но она моргает, и влага исчезает.

— Удачи.

Я выхожу, не оглядываясь. Если оглянусь, она увидит, что я боюсь. А я не хочу, чтобы она знала, как сильно я боюсь.

***

Ипподром «Кентукки-Сити» летом выглядит так, будто его бросили умирать. Трибуны пустые, рекламные щиты выцвели до белизны, асфальт потрескался, и из трещин лезет жесткая трава. Но конюшни — это другой мир. Здесь пахнет сеном, мочой, дешевым шампунем для лошадей и тем особым запахом, который не спутаешь ни с чем, смесью пота, страха и надежды.

Дымка стоит в третьем деннике от входа. Еще издалека я вижу ее серую морду, высунутую между решетками, и уши, повернутые в мою сторону. Она всегда знает, когда я прихожу. Может, по шагам, может, по запаху. Или просто чувствует, как я, тревогу, которая поднимается в груди каждый раз, когда я знаю, что сегодня нам придется бежать.