реклама
Бургер менюБургер меню

Адель Алексеева – Золотой скарабей (страница 39)

18

– Я знакома с графом Строгановым! А вы, Андрэ, уж не раб ли графа? Я слыхала, что в России господа держат в числе своих рабов именно художников.

Андрей слегка порозовел, но не успел ничего ответить – в мастерскую явился посыльный с запиской для княгини. И та тут же поднялась.

– Вы зайдете еще ко мне? – спросила Элизабет. Княгиня кивнула. – А вы, Андрэ?

– Может быть, позднее, – ответил Воронихин. – Дело в том, что я еду теперь в Англию. Я получил задание от императрицы построить мраморный бассейн в Зимнем дворце.

– О! Как бы я хотела повидать вашу государыню!

– Это легко сделать, – сказала Голицына, закрывая веер.

…О княгине Голицыной в Париже ходили разные слухи. Говорили, что в молодости она подолгу здесь жила и целые ночи проводила за картами. Однажды проигралась в пух и прах, и ее муж, который обычно покорно вынимал для нее из бумажника деньги, вдруг заартачился:

– Дорогая, на этот раз у меня нет денег. Мы с тобой не можем столько тратить.

– Как ты смеешь? Для нашей фамилии это немыслимо, это позор!

Но муж впервые не дал ей денег. И тогда по Парижу поползла новая молва: у княгини был воздыхатель, маркиз, он добивался ее, а она была хоть и азартна, но горда – не соглашалась на свидание. Однако тут делать было нечего. Княгиня, так похожая на «пиковую даму», послала маркизу записку: «Я приглашаю Вас на рандеву. Цена рандеву – мой проигрыш». Где тут правда, где домыслы – неизвестно.

Смятение, которое охватило Мишеля перед карточной игрой с Голицыной, оказалось напрасным: в тот день было знаменитое взятие Бастилии.

К грозной тюрьме Мишель отправился вместе с Жаком, которого так удачно написал на портрете. Зрелище было захватывающее. Толпы окружали тюрьму, взоры всех были обращены на самый верх.

Мишель оглядывался и искал Андрея, но в такой толпе найти кого-либо невозможно.

Зато он заметил стоявшую поодаль черную карету, почему-то она его привлекла – и что же? В оконце кареты он узнал княгиню Голицыну! Вот это да!

А Жак не спускал глаз со стен тюрьмы. Что он там увидел? Мишель в рассеянности опять искал Андрея…

А Воронихин в это время направлялся к судну, которое шло в Лондон. Григорий, насмешливо оглядев парижскую толпу, удалился к себе. А Поль, романтик Поль, похоже, утратил часть своих восторгов. Отцу он написал весьма спокойное письмо (то ли не желая его волновать, то ли охладев к революции): «Мы недавно ходили смотреть Бастилию, которая, как вы знаете, была последним возмущением парижан, она взята приступом… Всем позволено туда входить, когда работников нет, то есть ежедневно после семи вечера и по воскресеньям».

…Спустя некоторое время в Париже произошло еще одно событие: созывалось Национальное собрание. В самом просторном здании города – в зале для игры в мяч собрались представители всех сословий. Поль, Жильбер и Тери явились, чуть ли не обнявшись.

Аристократы были в серебряных платьях и черных фраках, священники – в белых одеждах, а третье сословие, самое многочисленное, оделось как кому вздумается.

Зал был набит до отказа, мальчишки лепились на окнах, стоял невообразимый шум. Было решено никуда не расходиться, пока не будет принята конституция.

Жильбер, организатор Общества друзей народа, восхищался Маратом, доктором медицины, отдавшим все силы политической борьбе. Старый холостяк преобразился, без него теперь не обходилась ни одна дискуссия.

Мишель встретил в те дни компанию Строганова, задумчиво посмотрел вслед и медленно побрел по городу, теряясь в мыслях и недоумевая.

Не лучшее время выбрал он для раздумий: добро и зло в дни потрясений видоизменяются, и непонятно, что с ними происходит. Психологически время становится иным! Старые законы не действуют, а новые еще не народились: какие уж тут добро и справедливость…

Великие французы много раз об этом писали. Виктор Гюго: «Для меня неважно, на чьей стороне сила; важно то, на чьей стороне правда». Оноре Бальзак: «Закон – не паутина, сквозь которую крупные мухи пробиваются, а мелкие застревают». И еще: «Нравы – это люди, законы – разум страны. Нравы нередко более жестоки, чем законы. Часто неразумные нравы берут верх над законами».

Не знает границ революционная стихия! Увы! – обманчива ее логика. Оказалось, что взять тюрьму Бастилию – еще не значит изменить жизнь, накормить народ. Толпа «думает» не головой, а живот в дни революции ничем не наполняется. Пала Бастилия, но не случилось ожидаемого: не появился хлеб, не исчезло то, в чем обвиняли королеву-австриячку!

Злосчастные дни

Париж продолжал бурлить, а Мишель думал о Элизабет и писал портрет старого друга Ивана Ивановича Хемницера – это его успокаивало. К тому же на фоне головы он стал рисовать разноцветных бабочек.

Закончив портрет, конечно же, направился в мастерскую.

Элизабет встретила его, как разъяренная львица:

– Где ты пропадаешь? Бросить меня в такие дни! Предатель! Бесстыдник… Я так несчастна! Мой муж стал моим врагом. Мишель, мне так необходимо сочувствие! Вы мягкий, славянин… но что же со мной?

Он гладил ее голову, руки, она постепенно успокаивалась, но вдруг взлохматила его волосы и воскликнула:

– Чýдные! Как у Рафаэля.

От ее близости в нем все вскипело, он обхватил ее колени, а она, неуловимая и подвижная, словно ящерка, вскочила и заговорила о Рафаэле:

– Вы знаете, что, прежде чем браться за «Сикстинскую Мадонну», он повесил холст, ходил возле него не один день, боялся красоты. Это Рафаэль, с его врожденным гениальным чувством прекрасного. – Она подошла к нему и в упор на Мишеля взглянула. – У вас чудная кожа, смуглая и горячая, дивный торс, – расстегнула пуговицы на рубашке, – да, да, именно такой торс мне нужен. Чудо! Гораций позади, но я должна еще раз сделать из вас античного героя.

Мишель стоял неподвижно.

– Что вы молчите, несчастный мул? Ну-ка, несите шампанское, корзина там, в углу, и будем пить. Довольно горевать! И потом – почему здесь нет Андрэ?

Он молча накрыл на стол, зажег свечу. В ее колеблющемся свете Элизабет казалась еще более притягательной, лиловая синева одежды подчеркивала синеву глаз.

Невозможно было привыкнуть к изменчивости ее настроения, к тому, как на смену радости являлось возмущение, а то и гнев, а то и одобрение, и никогда – покой. У него пересыхало в горле, он пил, чтобы справиться с собой. Вдруг она дунула на свечу, и в тот же миг он почувствовал на своих губах острый поцелуй. Это было как прикосновение бабочки. Но тут же, вспорхнув, она оказалась в прихожей, где горела свеча.

– Однако! – Она обнаружила его картину и внесла в комнату. – Что это такое? Уж не ваше ли, милый друг?

– Да, я хотел показать вам, узнать ваше мнение.

– Ну-ка, ну-ка. Ай, ай, ай, написал и молчит.

Робея, он освободил картину от ткани, в которую она была завернута, прислонил к стене. Нахмурившись, подперев рукой головку, Элизабет пристально глядела на полотно и быстро вынесла приговор:

– Недурно! Совсем недурно, только отчего такой грубый мазок? И вообще пренебрежение прекрасным. Где вы откопали такое чудовище? Уж не среди ли парижского люда, который стал пренебрегать законами короля? И зачем тут бабочки?

Он был обескуражен, однако холодно произнес:

– Это мой друг, он идеалист, романтик, и потому бабочки.

– Друг? Странные у вас друзья. Правда, ваш Андрэ недурен.

Хотелось быстрее спрятать, завернуть портрет и убежать.

– Не сердитесь, Мишель, останьтесь. Куда вы? – Она схватила его за руку и, торопясь, заговорила, обращаясь к нему на «ты»: – Ты видел Фрагонара «Поцелуй украдкой»? Вот как надо писать. Не забыл, какие там складки одежды, как лежит полосатый шарф, сколько игры и непринужденности в позах?! Вспомни великих итальянцев. Ну хотя бы Франческо ди Стефано – как парит в небе женская фигура, как развевается шарф – это аллегория Рима на небесах. А у тебя, мой милый? Тяжелый, неподвижный человек, и ни капли изящества. Подумай, для чего существует искусство. А это что вздумалось – на фоне портрета посадить мотылька, да еще с белыми точками?.. Этот грубый мазок ужасен…

Ну что он мог ответить, если бабочки сами собой выскочили из-под кисти? Он убежден: для «приятного» стиля необходим невидимый мазок, а для этого портрета – другой, более резкий.

Выслушав приговор художницы, Мишель почувствовал, как внутри его все заледенело, и он бросился вон из дома.

Бедный! Он еще не знал ни Элизабет, ни ее парижских критиков-снобов, ни нравов этого города, самоуверенного и изменчивого, убежденного, что его мнение о прекрасном единственное.

Люди повышенной активности, агрессивности, подверженные влиянию толпы, а также просто жаждущие зрелищ, – все устремились в Париж, чтобы увидеть первые акты великой народной драмы. Почти никто не работал, все ловили миг удачи, пытаясь чем-нибудь и поживиться.

Нападающие всегда удачливее защищающихся. Сторонники короля растерялись, двор удалился в Версаль, под охрану своих гвардейцев. Влюбленный в королеву кавалер Ферзен делал все для того, чтобы устроить побег Марии-Антуанетты и Людовика. Виже-Лебрен, преданно любившая королеву, почти не покидала Версаль.

Пьер Лебрен, влившийся в ряды восставших, кажется, ненавидел свою жену-роялистку. Он грозил сам пометить ее дом черной краской, как подлежащий разгрому.

А что наш Мишель, влюбившийся в знатную мадам со всей пылкостью своего сердца? В нем текла кровь авантюристов, а по причине своей влюбленности он совсем не был увлечен французской бурей. Пьер звал его на демонстрации, но безуспешно… В те дни Мишель был одним из немногих, кто оставался дома и читал книгу, которую приобрел в лавке на берегу Сены.