18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Адам Робертс – Вот и всё. Зачем мы пугаем себя концом света? (страница 14)

18

Распространившиеся в эпоху модерна инфекции пускай и были не менее ужасны (туберкулез, холера, сыпной и брюшной тиф унесли сотни миллионов жизней в Европе XIX века), однако их влияние все же компенсировалось ростом численности населения и тем, что вспышки заболеваний не были сконцентрированы в конкретных очагах. Возможно, именно поэтому в XIX столетии тон повествования о них меняется с комического и беспечного на мрачный и ужасающий. Отличными примерами служат произведения Джорджа Гордона Байрона, Джона Полидори, Перси Биш Шелли и Мэри Годвин (впоследствии ставшей Мэри Шелли), созданные во время их социальной изоляции на вилле Диодати в Швейцарии в 1816 году[63].

Возьмем роман Мэри Шелли «Последний человек» (1826): тяжеловесный, угрюмый текст, чьи действующие лица все как один — позеры, а в основе сюжета лежит неправдоподобная смесь аристократической мыльной оперы и военного эпоса. Действие происходит в Англии конца XXI века, которая при этом почти не отличается от Англии 1800 года. В трех главных героях романа зашифрованы сама Шелли и ее друзья. Лайонел Вернэ, Последний человек, — это сама Мэри, но мужского пола; граф Виндзорский Адриан (сын последнего короля Англии) — Перси Биши Шелли, а харизматичный и страстный молодой аристократ лорд Раймонд (который становится лордом-протектором Англии, пока болезнь продолжает выкашивать население) — лорд Байрон. Люди вымирают, и Вернэ с друзьями покидает Англию в надежде избежать заразы. Надежда оказывается напрасной: протагонисты умирают по дороге или гибнут при кораблекрушении, кроме Вернэ, который доплывает до берега недалеко от Равенны, зная, что он — последний живой человек на Земле. Роман заканчивается его пешим походом в Рим с единственным компаньоном — овчаркой, которую он подбирает по дороге. Здесь он планирует провести остаток жизни в скитаниях по теперь уже пустынному миру:

Одинокому созданию присуща охота странствовать. Смена мест всегда рождает надежду на нечто лучшее; быть может, что-то облегчит и мне бремя жизни… Передо мною был Тибр, эта дорога через материк, проложенная самой природой. У берега стояло несколько лодок. Взяв с собой немного книг, съестные припасы и собаку, я сяду в одну из лодок, и течение донесет меня до моря; там, держась поближе к берегу, я пройду вдоль живописных солнечных берегов Средиземного моря… Итак, вдоль берегов опустевшей земли, когда солнце находится в зените, когда луна прибывает или убывает, души умерших и недремлющее око Всевышнего будут видеть малое суденышко и его пассажира Вернэ — последнего человека[64].

В начале XIX века появилось великое множество поэтических и прозаических произведений о последнем человеке, среди которых роман Шелли был далеко не первым, а скорее стал продолжением этой традиции. Пионер жанра — французский писатель Жан-Батист де Гренвиль, чья поэма в прозе «Последний человек» (1805) открыла дорогу сотням последователей. Можно предположить, что истории о вымирании человечества от болезни — это обязательно трагедии, которые должны восприниматься удрученно или стоически, но на самом деле обычно они передают пьяняще-грустное ощущение свободы, пусть даже за нее и пришлось дорого заплатить. Характерное смешение печали и радости обуславливает львиную долю обаяния подобных рассказов. В них мы видим упоение героя свободой и одиночеством (не без чувства вины, конечно): картину трагической необратимости в сочетании со всеми мыслимыми возможностями, которые предоставляет мир, избавленный от других людей.

Фрейд писал о цивилизации и недовольстве[65], утверждая, что ценой жизни в цивилизованном обществе является психологическая фрустрация, вызванная необходимостью подавлять желания убивать и насиловать. Один из способов устранения этого недовольства — покончить с цивилизацией навсегда. В книге Д. Г. Лоуренса «Влюбленные женщины» (1920) любовники Биркин и Урсула во время прогулки обсуждают апокалипсис:

— Я ненавижу человечество, мне бы хотелось, чтобы оно провалилось в преисподнюю. Если оно сгинет, если завтра человечество канет в вечность, потеря будет неощутима. Реальный мир останется прежним. Нет, он будет даже лучше…

— Неужели вы хотите, чтобы все люди как один исчезли с лица земли? — спросила Урсула.

— Очень хочу.

— И чтобы наша планета опустела?

— Воистину да. Разве вы сами не находите, как прекрасна и чиста мысль о мире, в котором нет людей, а есть только непримятая трава и затаившийся в ней кролик?

Услышав такую неподдельную искренность в его голосе, Урсула перестала задавать вопросы и задумалась. Эта мысль и в самом деле показалась ей привлекательной: чистый, прекрасный мир, в котором нет ни одного человека. Ее сердце замерло и вдруг возликовало[66].

Такая перспектива смерти всего человечества может казаться Биркину прекрасной, но прекрасна она будет, только если неким фантастическим образом мы сможем ее наблюдать, если наше сознание не умрет за компанию с остальными, а отправится блуждать по вновь первозданному миру.

Здесь кроется нечто любопытное. Когда мы фантазируем о конце света (чем мы, собственно, и занимаемся со времен Откровения Иоанна Богослова), мы одновременно испытываем как чувство вины (ведь мы вообще-то представляем гибель миллиардов людей), так и ощущение свободы — свободы от кого бы то ни было, от несметного числа внешних сил и препятствий, мешающих нам быть свободными. Это, я полагаю, и делает зомби-апокалипсисы из предыдущей главы столь устрашающими. Ведь в подобных историях конец света действительно наступает, однако вместо одномерной гармонии одиночества последнего человека мы видим планету, наполненную людьми, которые утратили навык доброго обращения друг с другом, но сохранили способность угрожать, нападать и подавлять.

На контрасте с сюжетами о зомби «Последний человек» Мэри Шелли выходит в чисто прибранный мир, получая в наследство территорию сомнительной свободы — сомнительной потому, что она абсолютна и получена ценой чужой смерти. Но все же это свобода — доведенная до предела неприкосновенность личного пространства, апокалипсис в форме побега от Другого.

Байрон был особенно озабочен этим вопросом и стремился охранять святая святых своей частной жизни от вторжения. «Я выхожу в свет только для того, — написал он в дневнике в 1813 году, — чтобы заново почувствовать желание побыть одному». Уже после отъезда из Англии в 1816 году он понял, что сама эта идея находится под угрозой или что она даже может быть, пользуясь его любимым словом, лицемерна. Один из критиков называл это «патологическим стремлением к приватности», но, вероятно, Байрон все яснее догадывался, что пресловутой приватности вовсе не существует.

Может быть, парадоксальная сила образа последнего человека заключается в причудливой мысли, что единственная возможность полного сохранения своего права на уединение заключается в уничтожении всех остальных. Все-таки, как известно, ад — это другие, и привлекательность этой апокалиптической мечты состоит не только в той самой гармонии одиночества, но и в молчаливом согласии с тем, что она одна стоит жизней всех людей в погибающей Вселенной.

Конечно, остается неприятный довесок в виде необходимости влачить существование после того, как зараза уничтожила человечество. И это вновь возвращает нас к реальности — к ситуации, когда коронавирус столкнул фантазию о неограниченной свободе передвижения последнего человека Шелли с фактом изоляции и домашнего ареста. Легко сказать, что наше представление об эпидемическом апокалипсисе отличается от действительности, однако все куда серьезнее: вымысел и реальность эпидемии диаметрально противоположны.

Впрочем, здесь кроется фундаментальная ошибка. В конечном счете люди — существа социальные. Разве большинство из нас не опирается на связи и общение с себе подобными? Именно на этом построено общество. Инфекция угрожает человеку или группе людей не только смертью, но и разрушением коллективного образа жизни.

Фантастический роман Хелен Маршалл «Миграция» («The Migration», 2019) — блестящее размышление об этих ужасах и удивительном потенциале заразной болезни. Один из персонажей замечает:

Инфекции сформировали нас — причем на биологическом уровне куда больше, чем на культурном. Наш геном напичкан останками всевозможных вирусов, паразитов и захватчиков, которые испокон веку внедряли свои гены в наши. Они меняли нас, а мы в ответ меняли их… Подумайте — ведь вероятность распространения инфекций радикально увеличилась только в эпоху неолита, когда люди начали объединяться в крупные сообщества[67].

Важнейшая истина об инфекции состоит в том, что она связана с физической близостью людей. Если мы контактируем с больным, то рискуем подхватить заразу. А если мы изолируем больных, запирая большие группы людей, например, в лепрозориях или просто оставляя дома заболевших школьников, — мы сдерживаем распространение инфекции. Коронавирусный локдаун 2020 года не только подтвердил эту банальную, но непреложную истину, но и заставил нас осознать бесспорную корреляцию: как болезнь предполагает близость, точно так же и близость способствует болезни. Мы можем страшиться близости с другими людьми, но чаще мы стремимся к ней, ведь она успокаивает, приносит наслаждение и вдохновляет.