реклама
Бургер менюБургер меню

А. Малышевский – Вешние воды Василия Розанова (страница 6)

18

«Я победил мир (перед смертью). (Замечательно, что на всех языках, во всеобщем – всемирном чистописании символ Христа, символ креста, – знаменует собою смерть.) Но хотя бы ты был ТЫ, ТЫ, ТЫ, и наполнил вселенную хвастливым Я, Я, Я: тем не менее, пока в мире есть зерно, хотя бы одно зернышко, невидное, крутое, маленькое, – на самом деле ты не победил Мира.

Травка выбежала в поле…

Скромная, милая, тихая… Незаметная… О, как она хороша в незаметности своей. Поистине, эта незаметность есть на самом деле незаметность…».

«Здесь все меня переживет, / Все, даже ветхие скворешни / И этот воздух, воздух вешний, / Морской свершивший перелет. // И голос вечности зовет / С неодолимостью нездешней. / И над цветущею черешней / Сиянье легкий месяц льет. // И кажется такой нетрудной, / Белея в чаще изумрудной, / Дорога не скажу куда… // Там средь стволов еще светлее, / И все похоже на аллею / У царскосельского пруда».

«До какого предела мы должны любить Россию… до истязания, до истязания самой души своей. Мы должны любить ее до наоборот нашему мнению, убеждению, голове. Сердце, сердце, вот оно. Любовь к родине – чревна… Любите русского человека до социализма, понимая всю глубину социальной пошлости и социальной братство, равенство и свобода. И вот несите знамя свободы, эту омерзительную красную тряпку, как любил же ведь Гоголь[189] Русь с ее ведьмами, с повытчик Кувшинное рыло[190], – только надписав моим горьким смехом посмеюся[191]. Неужели он, хохол, и, следовательно, чуть-чуть инородец, чуть-чуть иностранец, как и Гильфердинг[192], и Даль[193], Востоков[194], – имеют права больше любить Россию, крепче любить Россию, чем великоросс? Целую жизнь я отрицал тебя в каком-то ужасе, но ты предстал мне теперь в своей полной истине. Щедрин[195], беру тебя и благословляю. Проклятая Россия, благословенная Россия. Но благословенна именно на конце. Конец, конец, именно – конец. Что делать: гнило, гнило, гнило. Нет зерна, – пусто, вонь; нет Родины, пуста она. Зачеркнута, небытие. Не верь, о, не верь небытию, и – никогда не верь. Верь именно в бытие, только в бытие, в одно бытие. И когда на месте умершего вонючее пустое место в горошинку, вот тут-то и зародыш, воскресение. Не все ли умерло в Гоголе? Но все воскресло в Достоевском. О, вот тайны мира; тайны морального «воскресения», с коим совпадает онтологическое, космологическое воскресение. Египет, Египет… как страшны твои тайны. Зову тебя, зову… умерло зерно; и дало росток «сам-шест»[196]. Никакого уныния, – о, никакого уныния. «Сам-шест», помни единое языческое «сам-шест Деметры[197]». Прозерпина[198] ищет дочь свою. Ее «похитил Аид[199]». Боже – вот разгадки Аида. Какая истина в мифах древности… «Кора[200] в объятиях Аида». Душа, где она? В преисподней. Объяснение Преисподней. «Душа русская в революции». Где? Нет ее! Будем искать Кору, как помертвелая от страха и тоски Прозерпина. Зерно – о, как оно морально. В зерне ли мораль? «Ведь растение», «не чувствует». Не ползает, не бегает. И вдруг в зерне-то и открывается, что оно-то и есть ноумен не только онтологии, но и вместе, что этот онтологический ноумен совпадает и единое есть с моральным.

Феникс[201], «через 500 лет воскресающий», – Египет, мне страшно тебя. Ты один все понял

О, старец… Священный Ибис[202], священный Апис[203]

«После Гоголя и Щедрина – Розанов с его молитвою».

Ах, так вот где суть… Когда зерно сгнило, уже сгнило: тогда на этом ужасающем уже, горестном уже, слезном уже, что оплакано и представляет один ужас – ужас небытия и пустоты, и полного nihil’я[204], – становится безматерьяльная молитва

Ведь в молитве нет никакой материи. Никакого нет строения. Построения.

Нет даже – черты, точки

Именно – nihil. Тайна – nihil.

Nihil в его тайне.

Чудовищной, неисповедимой.

Рыло. Дьявол.

Гоголь. Леший. Щедрин. Ведьма.

Тьма истории.

Всему конец.

Безмолвие. Вздох. Молитва. Рост.

«Из отрицания Аврора[205], Аврора – с золотыми перстами построения».

Ах: так вот откуда в Библии так странно, концом наперед, изречено: «И бысть вечер (тьма, мгла, смерть) и бысть утро – День первый»[206]. Разгадывается Религия, разгадывается и История.

Строение Дня… и вместе устройство Мира.

Боже, Боже… Какие тайны. Какие Судьбы. Какое Утешение.

А я-то скорблю, как в могиле. А эта могила есть мое Воскресение».

«…И уже подо мною прямо / Леденела и стыла Кама, / И «Quo vadis?»[208] кто-то сказал, / Но не дал шевельнуть устами, / Как тоннелями и мостами / Загремел сумасшедший Урал. / И открылась мне та дорога, / По которой ушло так много, / По которой сына[209] везли, / И был долог путь погребальный / Средь торжественной и хрустальной / Тишины Сибирской Земли. / От того, что сделалась прахом, / Обуянная смертным страхом / И отмщения зная срок, / Опустивши глаза сухие / И ломая руки, Россия / Предо мною шла на восток».

Говорят, что в России время читать Розанова[211] (?!). После столетия распавшейся цепи времен[212]?! Без звеньев, разбросанных по миру большевистским переворотом 1917 г. и крушением Российской империи («…и изгнания воздух горький – как отравленное вино…»[213]), или уничтоженных Гражданской войной и массовыми репрессиями… Второй мировой войной и послевоенными политическими процессами… людей, определявших литературно-философский контекст эпохи, язык которых был свободен от третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов[214], ибо для него не было текстовых иносказаний… в них была его суть…

Читать Розанова (?!)… После того как спецслужбы и красная профессура[215] выполнили свою, как им казалось, эпохальную миссию. Бывшие люди[216] с их идеями и взглядами отошли в небытие… правда подменилась правдоподобностью… истина трансформировалась в идеологему… реальность уступила место мифу… Время скукожилось до образовательного дискурса… пространство – до культурной резервации… Everybody’s dead, Dave![217]

Но ведь смерти нет – это всем известно[218]… Нет мертвых душ[219]… Это нонсенс… гоголевская аллегория… Душа не может быть мертвой – она бессмертна… просит молитв… поминовения… прощения… покоя… Умереть обречены персонажи[220]все[221], кого жалко… и, конечно, главный герой[222], с особым упором на мелодраматичность… А. А. Ахматова понимала это и отпустила души близких себе людей на покаяние… придав им художественный образОтдалила от себя, дав возможность арендовать их чувства[223] другим… Василий Розанов мог стать, согласно замыслу, тропнеймером[224] ахматовского зазеркалья, однако ни в одну из редакций «Поэмы без героя» не вошел… Для Розанова в России время застыло?!..

Третье вступление. Петербург

На Галерной чернела арка, / В Летнем тонко пела флюгарка, / И серебряный месяц ярко / Над серебряным веком стыл.

Странник… только странник, везде только странник…

А я иду – за мной беда, / Не прямо и не косо, / А в никуда и в никогда, / Как поезда с откоса.

В. В. Розанов желал продавить жизнь… сделать шаг снизу вверхвдаль и ввысь… из провинции в Петербург!!.. Без сентиментальных соплейжестко… Амбиции начинающего литератора, почувствовавшего вкус к творчеству – да!!.. Потребность в ином существовании, в иных жизненных обстоятельствах – да!! Учительской профессии своей не любил. Безденежье катастрофически угнетало. Мещанство уездного быта затягивало, но страшно тяготило. Ни баловень судьбы?!.. Ни аристократ крови?!..

Хотелось столичной жизни, несмотря на предупреждение известного публициста Н. Н. Страхова[228], с которым состоял в переписке и к которому был его первый петербургский вояж[229]: «И вы хотите в Петербург, в котором я живу с 1844 года, – и до сих пор не могу привыкнуть к этой гадости, и к этим людям, и к этой природе»[230]. Страхов ходатайствовал о Розанове перед Георгиевским[231], Рачинский[232] действовал через Победоносцева. Успех сопутствовал Т. И. Филиппову[233], по протекции которого нашлось место в Государственном контроле[234]. Таким образом, 16 марта 1893 года в возрасте 37 лет[235] коллежский советник Василий Васильевич Розанов перемещен по службе в Государственный контроль в Санкт-Петербурге с назначением на должность чиновника особых поручений. Его первый петербургский адрес: Петербургская сторона, Павловская улица[236], дом 2, квартира 24. Первый этаж. Выше этажом жил писатель-публицист Иван Федорович Романов[237] с женой Ольгой Ивановной.

В дом на углу Павловской и Большого проспекта Петербургской стороны Розанов въехал в апреле с женой Варварой Дмитриевной[238] и полугодовалой дочерью Надей[239].

«Первая Надя была удивительна. По дням она была дремлива и сияла ночью. Но и днем: у нее были огромные или, вернее, огромно раскрываемые темные глаза, в высокой степени осмысленные, разумные. И она смотрела ими перед собой. Раз мама пришла и сказала: «Вообрази: какой-то генерал встретился и сказал: Извините, что это за ребенок: у него такие глаза». А ночью я ее ставил на зеленый стол (письменный) перед лампой. И чуть цепляясь пальчиками ног за сукно (я ее держал в руках, ей было 7–8–9 месяцев), она вся сияла, горела нездешним разумом. И улыбалась нам с мамой. Или уходил (неся) в боковушку. С улицы горел фонарь, газ, я ставил ее на подоконник. И вот она четверть, половину часа не отрывая глаз смотрела на волнующееся пламя. Как мотылек. И как мотылек сгорела в каком-то внутреннем пламени».