Пушкин – главный светоч нашей литературы, в его единичном, личном духе Россия созрела, как бы прожив и проработав целое поколение[551]. У Пушкина каждая страница может быть развита в философский трактат и каждая строка может быть раздвинута в страницу. Непревосходимая красота выражения, совершенная глубина и, вместе, прозрачность и тихость сознания… Если и есть у Пушкина недостаток, то он заключается в том, что идея смерти как небытия у поэта отсутствует, поэтому и природа у него существенно минеральна. Материя – персть, красная глина – преобладает над дыханием Божиим[552]…
Жизнь Пушкина есть явление природы. В ней все текло так естественно, все так было чуждо преднамеренности. Даже поддаваясь различным влияниям, Пушкин вырастал из каждого поочередно владевшего им гения, – как бабочка вылетает из прежде живой и нужной и затем умирающей и более не нужной куколки. У поэта не было ни чрезвычайных переломов в развитии, ни швов и сливок в его духовном образе. Пушкинская цельность превращается в слитность и монолитность. Пушкин универсален, если под универсальностью понимать трезво спокойное настроение души и тяготение воображения к совмещению на небольшом куске полотна различных противоположностей. При этом Пушкин ни на чем не останавливается, любит все одинаково и одинаково всем очаровывается. (Есть великолепие широкой мысли, но нет той привязанности, что не умеет развязаться, нет той ограниченности сердца, в силу которой оно не умеет любить многого, и в особенности – любить противоположной, но зато же не угрожает любимому изменою…) Отсутствие постоянства приводит к тому, что Пушкин, находясь в состоянии восхождения, завершения которому не предвидится, становится вечным гением – среди преходящих вещей… Итог всему – полное одиночество – простые люди не могут дышать с ним одним воздухом[553].
Конечно же, Пушкин всебожник, а его жизнь – прогулка в Саду Божием, в котором он не издал ни одного ах, но зато вторично, в уме и поэтическом даре, насаждал его, повторял дело Божьих рук. Однако выходят у него не вещи, а идеи о вещах, – не цветок, но песня о цветке, однако покрывающая глубиною и красотой всю полноту его сложного строения. Предлагая цветок-стихотворение на каждую нашу нужду, Пушкин способен пропитать Россию до могилы не в исключительных ее натурах, в то время как России необходимо подышать и атмосферой исключительных настроений, свойственных Гоголю и Лермонтову. Пушкинский «Пророк» не более чем отражение одной из страниц сирийской истории, в котором поэту открыта только земля, но зато это вся земля. Пушкину не суждено было обогатить землю чем-то новым, но полюбить то, что уже существует… вознести ее к небу, и уж если обогатить, то самое небо – земными предметами, земным содержанием, земными тонами[554].
Пушкин – дружный человек, для которого условием созидания служит внешнее и почти пространственное ограничение. Этим качеством он противоположен Гоголю, Достоевскому и Лермонтову, которые суть оргиасты в том значении, и, кажется, с тем же родником, как и Пифия[555], когда она садилась на треножник. В отличие от них Пушкин – больше ум, чем поэтический гений, многому в этом мире, т. е. в сфере его мысли и чувства, он придал чекан последнего совершенства. Роль Пушкина – это роль учителя: по многогранности, по все-гранности своей он вечный для нас и во всем наставник[556]. Пушкин был зенитом того движения русской литературы, которое прекрасно закатывалось, все понижаясь, в серебряном веке нашей литературы, 40–50–60–70-х гг., в Тургеневе, Гончарове и целой плеяде рассказчиков русского быта, мечтателей и созерцателей тихого штиля. Для всех этих писателей характерно отсутствие бури и порыва, они показали Россию так, как она жила и есть, и этим выковали почти всю русскую образованность, на которой спокойно, почти учебно воспитываются русские поколения, чуть-чуть скучая, как и всякий учащийся скучает над своим учебником[557].
Безмерно жаль, что Пушкину так и не пришлось побывать за границей. Он обречен был на жизнь соловья с выколотыми глазами, а его поэзия – на грезы безглазого гения, отчего она так и закруглилась, без шероховатостей, без запятых, которые, – увы! – во всякую мечту сумеет вставить действительность. Внешние ограничения были почти намеренно спровоцированы властью: Зачем господину глаза соловья? Он, владыка, богач, ведь не смотрит ими: от соловья он имеет только песню, ему нужна только песня. И когда она может быть лучше от вырванного глаза, – пусть будет он вырван! Вот судьба Пушкина[558]. И все же поэт умел быть свободен и независим, стоя непосредственно около царя[559], а его творчество стало доказательством того, что, кроме России печатной, есть Россия живущая, которая вовсе не состоит из гадов[560]. Перед лирой Пушкина померк, побледнел… просто умер Бенкендорф[561]…[562]
Для молодежи, знакомой с Пушкиным, невозможно увлечение марксизмом, так как разносторонность его души и занимавших его интересов предохраняет от того, что можно было бы назвать раннею специализацию души. (Поэт был в высшей степени не специален ни в чем: и отсюда-то – его вечность и общевоспитательность, а также то, что Пушкин всегда с природой и уклоняется от человека везде, где он уклоняется от природы…) Если бы сегодня он был бы более популярен, то предупредил бы и сделал невозможным разлив пошлости в литературе, печати, в журнале и газете, который продолжается вот лет десять уже[563]. Так что современникам следует любить творчество Пушкина так, как люди потерянного рая любят и мечтают о возвращенном рае. Нужно вслушиваться в голос говорящего Пушкина, угадывая интонацию, какая была у живого. Ибо по сравнению с необыкновенной полнотой пушкинского духа наш дух вовсе не полный, растрепанный, судорожный и жалкий[564].
Кстати, благодарю Вас за вашу интересную статью о профессоре Тарееве[565], в которой так много горькой правды.
Профессор Тареев[566] – одно из светил нашей богословской, или, точнее, религиозно-философской литературы. Он не спиритуалист[567] по трафарету… Спиритуалист Тареев говорит, что в воскресении Христа было только воскресение его души, а телесного воскресения не было вообще[568]. Между тем ведь душа, даже наша, и при смерти, при убийстве нашего тела не умирает. Душа не воскресает, потому что она не умирает. Воскресение есть именно факт тела; всегда была предметом сомнения или спора возможность для него воскреснуть. Христос победил смерть – именно телесную, по законам природы, физики и химии; и через то дал надежду и нам всем воскреснуть физически…
Бог и человек, Христос и человек, но совершенно нелепо говорить: Христос и общество, Христос и государство… христианский брак, христианская семья – все это противоречие в определении, все это ни да, ни нет для Христа. Ну а как же с миром? С политикой, с искусством, семьей? Тареев не видит царства зла во всех этих вещах, не видит для них, так сказать, необходимости искупления, говоря церковными понятиями. Все эти вещи хороши не по отношению ко Христу и не под условием связанности со Христом, а когда довлеют сами себе. Для него природа, космос разделяются (без противоречия и без взаимного требования) на царство Духа, для которого единственно пришел Христос и на это царство единственно воздействовал, и на царство или, точнее, целую иерархию царств естественных, натуральных вещей, естественных отношений и явлений, куда относятся биология и физиология (семья, брак), общество, экономика, политика и проч. Попытка насильственного слияния, подчинения и проч. только портят прекрасную природу этих вещей, врожденно разделенных и врожденно независимых. Монашество с этой точки зрения абсолютно отвергается, или, точнее, не ставится ни в да, ни в нет[569].
У меня есть письмо от профессора Тареева, в котором он жалуется на то, как публика плохо обращает внимание на его сочинения.
Обрядоверие и обрядолюбие… Не нужно оговаривать, что и от обрядоверия, и обрядолюбия ничего не остается[570]…
О ценности жизни
Прочтя в «Новом времени» отчет о вашей лекции, прочтенной вами 12 декабря под заглавием «О ценности жизни», я решил обратиться к Вам с письмом, надеясь, что получу от Вас ответ…
Если я обращаюсь сейчас к Вам, то побуждает меня к этому как самое содержание лекции, такой нужной в наши темные, упадочные дни, так и Вы сами, как человек, по словам газеты, переписывавшийся, а следовательно, и знакомый, если не лично, то письменно, с такими знаменитыми людьми, как Дарвин[571], Милль[572], а может быть, и с другими, о которых не упоминает газета.
В годы учебы в Симбирской гимназии я прочел «Утилитаризм» Дж. С. Милля – первую философскую книгу, которая произвела на меня большое впечатление, и особенно потому, что сквозь частные и временные интересы, умственные и житейские впервые показала мне область интересов общих и постоянных. Именно настроение, с которым эта книга написана, больше всего привлекло меня к себе, что же касается ее содержания, то я вынес из нее, но зато на много лет, знание, что есть взгляд на человека и на жизнь его как на управляемые и долженствующие быть управляемыми идеей счастья – высшей в истории[573]. Позднее, учась в Нижегородской гимназии, я прочитал вторую философскую книгу Милля «Подчиненность женщины»[574]…