реклама
Бургер менюБургер меню

А. Малышевский – Вешние воды Василия Розанова (страница 17)

18

«Подморозить гниющее»… Печальный совет самого пламенного из наших консерваторов, пожалуй, единственного консерватора-идеалиста. Печальный и бессильный совет: Леонтьев забыл, что ведь не вечная же зима настанет, что на установку вечной зимы не хватит сил ни у какого консерватизма и что как потеплеет, так сейчас же начнется ужасная вонь от разложения. Он, биолог, забыл другое явление, что вырастают чудные орхидеи на гниющих остатках старых дерев, но уже, конечно, вырастают они, вовсе не повторяя в себе тип и форму этого дерева, превратившегося, по закону всего смертного, в персть земную[524].

Не знаю, обманывает ли меня вкус, но чувствуется мне, что Леонтьев был декадентом[525] раньше, чем появилось само это имя, что он писал свою прозу раньше символических стихов, но уже – как их предварение, и создавал свою необычайную политику для каких-то сказочных, а не реальных царств, где будут носить египетские короны и ассирийские жезлы[526]. В скорлупу своего жестокого консерватизма Леонтьев заперся только с отчаяния, прячась, как великий эстет, от потока мещанских идей и мещанских фактов своего времени и надвигающегося будущего. И, следовательно, если бы рыцарскому сердцу Леонтьева было вдали показано что-нибудь и неконсервативное, даже радикальное – и вместе с тем, однако, не мещанское, не плоское, не пошлое, – то он рванулся бы к нему со всей силой своего – позволю сказать – гения. Леонтьев не дожил немногих лет до нового поворота идей, вкусов и поэзии в нашем обществе, которое охватывается в одну скобку декадентства и, думается, самою неожиданностью своею, своими порывами вдаль, своими религиозными влечениями и симпатиями к древнему Востоку, вероятно, охватило бы его душу как последняя и смертельная любовь[527].

Леонтьев слишком, как женщина, смотрел на историю и культуру; у него был женский глазок на все, с его безумными привязанностями, с его безумными пристрастиями, с его безумным фанатизмом. Отсюда станов очарование, которое на нас льется из его неудержимых речей, как будто нас заговаривает женщина, чего-то у нас просящая, чего-то безумно требующая и которой мы не в силах противостоять. У Леонтьева – чары из самого слова, из строения фразы, в каждой строке с мольбой или упреком. От этого его любят или, правильнее, влюбляются в него даже враги… В Леонтьеве есть что-то от Чайковского[528] и его таинственной, гипнотизирующей музыки[529]… Я спрашивал одного очень умного старого доктора о пороке Константина Николаевича, его бисексуальности. Он мне сказал, что это необъяснимый порок, большей частью врожденный и непреодолимый. Я обрадовался этому объяснению, потому что оно успокоило мое сердце: Леонтьев был редко чистосердечный человек, с редкой отзывчивостью на всякую нужду, с любовью к конкретному, индивидуальному, с привязанностью к человеку, а не только к мозговым абстракциям. А грехи его тяжкие, преступные грехи – да простит ему милосердный Бог наш[530].

Не могу взять на себя смелость заняться характеристикой славянофильских взглядов по теории русской истории. Для этого нужно обладать большим философским умом и обширным образованием, чего я не имею. Судя по Вашим печатным статьям, которые я всегда читал с удовольствием, эту задачу о славянофилах Вы могли бы выполнить не без успеха, и я прямо скажу Вам, что ваш талант обязывает Вас к этому. Вы, к тому же, по-видимому, располагаете свободным временем. А задача действительно стоит того, чтобы над ней потрудиться.

Кстати, не думаете ли Вы перебраться в Москву? Теперь, т. е. после ухода Высотского[531], я думаю, это не будет невозможно.

С Высоцким я встречался дважды в 1891 г. Первый раз при ходатайстве об обмене местами с моим университетским товарищем Константином Вознесенским[532], который согласился уступить мне свое место в Бельской прогимназии[533] и занять мое место в Елецкой мужской гимназии. Другой раз при ходатайстве о переводе на должность инспектора в Рязань… И вот какой-то Высоцкий только потому, что он делец (моих лет, если не моложе), кричит на меня, и я по своей застенчивости и робости молчу и краснею. Скажи он мне просто и ясно, не будь этих подлых торопливых убеганий за дверь, грубости со мной (слова – очень возвышенным, без малого кричащим голосом – о вашем незнании положения дел) и проч. – и я был бы спокоен, не было бы той озлобленности, которая буквально душила меня целый день[534]

Я рвусь из Коломны и если ничего не добьюсь, то, пожалуй, удеру в какой-нибудь округ, где обращают побольше внимания на людей занимающихся.

Не молчать о самом главном[535]

Дом Пушкина

Я прочел в «Рус. сл.»[536] не так давно вашу статью о домике Гете[537].

Гете – гармония. Гете – разум. Гете – мудрость. Но выше всего в нем – что он весь гармоничен, развит разносторонне в разные стороны… Что он есть цветок, у которого не недостает ни одного лепестка. Вот это живая органическая его цельность, полнота способностей и направлений в нем и есть самая главная, ему исключительно присущая… Ибо ни на какой другой человеческой личности народы, страны и века не могли бы остановиться, сказав: – Я удовлетворен, – с тем покоем, твердостью и уверенностью, как на Гете… Гете как бы вышел из всех цивилизаций в их разносторонности и соединил на себе их всех сияние и тонкий аромат. Мир Гете везде чист. Он везде ясен, спокоен и разумен. На стенах его не лежит, даже как возможности, ни одной человеческой кровинки. Он так же наукообразен, в смысле точных наук, – как и философичен. Мысли и рассуждения Гете о теории света, о развитии костей человека, о морфологии растений – предварили на несколько десятилетий великие европейские открытия[538].

Тайна его «Фауста»[539] есть скрытое отречение от христианства – вот чего никто не хочет понять; от этого 2-я его часть, загробная, начинается с Элены-троянки, появляется Олимп, великие матери – это иносказания древних Астарт[540], которые все закляты крестом Иисуса. Гете пошатнул в своем сердце крест – и под ним, в могиле, увидел древний мир, его прельстивший, его восхитивший. Вот где последовательность, вот где логика. Отвернувшись от христианства, Гете из тоски своего сердца извлек Фауста, но он же показал в Вагнере[541], этом сухом ничтожестве, что будет с каждым, кто без сил Гете вздумает повторить его сердечные и умственные эксперименты[542]

У немцев есть собственно одно великое и благородное явление – Гете, и помимо Гете, их всех можно бы вытолкнуть из человеческого общежития. Но Гете в теперешней Германии угас; в прусской Германии – он и не зарождался[543]

Мне пришло сравнение – состояние этого домика Гете, так охраняемого немцами, с тем домом, где родился наш русский Гете – Пушкин. Мне, как студенту Московского технического училища[544], каждый день приходится, проходя по Немецкой улице[545], видеть этот дом. И вот чуть ли не в той самой комнате, где появился на свет будущий поэт – гордость нашей родины, – там помещается мастерская сапожника.

Что это, издевательство или какое-то преступное отношение перед памятью дорогого для России человека? Ведь там (не где-либо, а именно там, т. е. здесь, в комнате, где родился Пушкин) надо устроить музей или что-либо посвященное его памяти, и, во всяком случае, сделать так, чтобы эта комната не сдавалась в наем… Что же смотрит академия, Пушкинский лицей? А еще хотят строить Пушкинский дом!.. Вам, мне кажется, следовало обратить на это внимание статьей, сопоставив отношение нас, русских, к своему писателю и хотя бы немцев к Гете.

Пушкин… я его ел. Уже знаешь страницу, сцену: и перечтешь вновь; но это – еда. Вошло в меня, бежит в крови, освежает мозг, чистит душу от грехов[546].

Пушкин – художник-наблюдатель… цельный человек, чуждый внутреннего разлада, быть может, оттого и любящий жизнь и человека, что не чувствует мучительности быть человеком и жить[547]. Пушкин есть как бы символ жизни: он – весь в движении, и от этого-то так разнообразно его творчество. Слова его никогда не остаются без отношения к действительности, они покрывают ее и через нее становятся образами, очертаниями; в нем нет никакого болезненного воображения или неправильного чувства. Именно Пушкин есть истинный основатель натуральной школы, всегда верный природе человека, верный и судьбе его. Пушкин не навязывает читателю своей точки зрения: любя его поэзию, каждый остается самим собою. Поэзия Пушкина лишь просветляет действительность и согревает ее, но не переиначивает, не искажает, не отклоняет от того направления, которое уже заложено в живой природе самого человека[548].

Значительность и мощь пушкинского гения в том, что Пушкину удалось выразить разнообразные духовные настроения, что не смог больше сделать никто из русских поэтов и писателей. Не вступая в борьбу с усвоенными формами поэтического творчества, Пушкин в пределах их пережил все душевные настроения, исторически сложившиеся в Западной Европе и только частью отраженные в нашей прежней поэзии. Каждое настроение казалось Пушкину окончательным и совершенным, но ни одно из них не насытило его окончательно, и, когда душа его утомилась всеми ими, он возвратился к народному. Творчество Пушкина – начало движения русской литературы к возвращению самостоятельности и созданию типов и характеров, которые совершенно гармонизируют с душевным складом, до сих пор живущим в нашем простом народе… Типы иной красоты в конце концов были побеждены типом духовной красоты, сложившимся в нашей жизни, выросшим из нашей действительности, откуда и ведет свое начало трезвое простое отношение к действительности, которое с тех пор стало господствующим в нашей литературе[549]. В этой связи Пушкин народен и историчен, и именно это раздражает те части общества и литературы, о которых покойный Достоевский в «Бесах» сказал, что они исполнены животной злобой к России. Поэт испытывал невыразимую любовь к обществу, людям, всей шумящей жизни, с чем всегда хотел быть слит, но тем не менее в силу своей седой мудрости и скептицизма смотрел на все это как на пору нашего исторического детства, где так же грубо ошибочно было бы что-нибудь презирать, как и чему-нибудь последовать[550].