реклама
Бургер менюБургер меню

А. Крылов – Окуджава, Высоцкий, Галич... : Научный альманах. В двух книгах. Книга 1 (страница 64)

18
Что всё к ним имеет своё отношенье И всем они служат удобной мишенью. И хватит ли духу ответить на это: Ступайте, не троньте, оставьте поэта![333]

В первом варианте «Элегии» отношения поэта и читателей развивались по контрасту с пушкинской максимой: «Подите прочь — какое дело поэту мирному до вас! <…> Во градах ваших с улиц шумных // Сметают сор, — полезный труд! — // Но, позабыв своё служенье, // Алтарь и жертвоприношенье, // Жрецы ль у вас метлу берут?»[334] Герой Самойлова как раз и брался за полезный труд, откладывая собственное творческое дело: по просьбе старухи «отписывал» к её сыну-агроному в далёкий колхоз, сочинял для соседа-строителя заметку в газету… Когда эти штампы соцреализма в окончательной редакции «Элегии» исчезают, становится возможен полноценный диалог с Пушкиным. Теперь коллизия «поэт и читатели» может быть разрешена без отказа от пушкинских ценностей и без уступки «толпе»: в своей творческой позиции Самойлов ищет синтеза старинной аристократической независимости и нового демократизма.

«Элегия» — одна из ранних попыток новой (постклассической) культуры выстроить нетривиальную модель отношений с миром, предполагающую разные возможности воспринимать реальность; это опыт пребывания в двух мирах — в мире запечатлённых Пушкиным универсальных ценностей и в современности. Тот же диалектический принцип реализован на жанровом уровне: название стихотворения определяет не сам жанр, а лишь одну из мировоззренческих установок; лирический герой должен не просто творчески оправдать свою элегическую позицию, но «перерасти» её — создать роман.

В основу сюжета стихотворения положен рассказ о смене художнической точки зрения при контакте с реальностью. Герой «Элегии» сознательно подвергает себя испытанию читательским непониманием:

А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: — Прочтите. Но только учтите, Читайте не то, что давно нам известно, А то, что не скучно и что интересно…  — А что вам известно? — Что нивы красивы, что люди счастливы, Любовь завершается браком, И свет торжествует над мраком… — Садитесь, прочту вам роман с эпилогом. — Валяйте! — садятся в молчании строгом. И слушают. Он расстаётся с невестой. (Соседка довольна. Отрывок прелестный.) Невеста не ждёт его. Он погибает. И зло торжествует. (Соседка зевает.)

Исповедальный характер ироничного текста освещает автоцитата из фронтового дневника: «Даже роман предстаёт в виде маленьких отполированных отрывков»[335]. Хотя биографический подтекст очевиден, излагаемые поэтом фрагменты фабулы романа, предельно универсальные, естественно проецируются на исторические события — прежде всего восстание декабристов[336]; напомним, что декабристский идеал определял рефлексию Самойлова о миссии своего поколения[337]. Недаром параллельно с романом «Поколение сорокового года» обдумывалась «повесть о Пушкине и декабристах»[338]. Связь с XIX веком заложена также в самой структуре романа с эпилогом', эпилог почти обязателен для больших повествовательных форм классической эпохи.

Именно заветные замыслы оставляют предполагаемого читателя равнодушным. Трагикомизм взаимного непонимания автора романа и публики подчёркнут опять-таки рифмой, которая становится — благодаря утроению — «бубнящей», а следующее за ней двустишие выделяет слова мёртвого казённого языка, усвоенные «простым человеком»:

Невеста не ждёт его. Он погибает. И зло торжествует. (Соседка зевает.) Сосед заявляет, что так не бывает, Нарушены, дескать, моральные нормы И полный разрыв содержанья и формы…

Убогий заёмный язык как раз и демонстрирует разрыв содержанья и формы, поскольку читатель искренне пытается выразить что-то важное для себя:

— Постойте, постойте! Но вы же просили… — Просили! И просьба останется в силе… Но вы же поэт! К моему удивленью, Вы не понимаете сути явлений, По сути — любовь завершается браком, А свет торжествует над мраком.

Читательское пожелание вникнуть в суть явлений тут же оборачивается пародией на типичный роман соцреализма:

Сапожник Подмёткин из полуподвала, Положим, пропойца. Но этого мало Для литературы. И в роли героя Должны вы его излечить от запоя И сделать счастливым супругом Глафиры, Лифтёрши из сорок четвёртой квартиры.

Однако поэт вслушивается в наивный голос, присматривается к «материалу», требующему преображения. И вновь рифма, «бедная» по форме и прозаическая по смыслу, с оттенком комизма, выполняет главную функцию — передаёт будничный ход жизни, совершающийся пока без участия поэта:

На улице осень… И окна. И в каждом окошке Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки. Сапожник Подмёткин играет с утра на гармошке. Глафира выносит очистки картошки. А может, и впрямь лучше было бы в мире, Когда бы сапожник женился на этой Глафире?

В итоге слово лирического героя освобождается от иронических призвуков. Определение сути явлений остаётся двухголосым, сохраняет память о чужой наивности, но в устах поэта звучит со всей серьёзностью. Финальное четверостишие лишь по форме вопросительно:

А может быть, правда — задача поэта Упорно доказывать это: Что любовь завершается браком, А свет торжествует над мраком.

На фоне целой системы отсылок к пушкинскому творчеству 1830-х годов двустишие Самойлова воспринимается как сжатая до афоризма идея «Повестей Белкина» или «Капитанской дочки».

В общеэстетическом плане такой финал «Элегии» означает потребность классического «завершения», «оцельнения» художественного мира. Это результат понимания сути явлений, о чём твердит поэту «посторонний» (на деле — его собственный) голос. Итоговый смысл не привносится в реальность извне, но совпадает с её объективным законом, который, впрочем, только поэту и дано выразить. Творческое освоение мира позволяет я соединиться с универсумом и с народным сознанием.

Ставя вопрос об эстетических отношениях искусства к действительности как наследник классической литературы, Самойлов тем самым противостоял идеологии соцреализма, с её «готовой» моделью изображения жизни. В идеологическом контексте эпохи «Элегия» в целом (а не только её пародийные строки) имеет полемический смысл.

В контексте творческого пути Самойлова «Элегия» — рубежное произведение, отразившее рефлексию автора о своём полифоническом даре. Поэт, для которого настаёт творческая зрелость («болдинская осень»), считает себя призванным овладеть языками многообразной жизни, вступать в диалог едва ли не с любым собеседником. Перестаёт ощущаться как бремя даже идеологический диктат эпохи, о котором внятно напоминают и пародия на соцреализм, и казённые слова в речи читателя, и двусмысленная формула чем он дышит. Для внутренне свободного художника нет внешнего стеснения.

«Элегия» предвещает пушкинианство Самойлова, воплотившееся в лирике и поэмах 1960-1970-х годов. Этим Самойлов был бесконечно дорог Окуджаве, но (подчеркнём ещё раз) его самоопределение по отношению к традиции и к современной литературе — иное. Два текста разделяет целая эпоха, что во многом определило характер отклика Окуджавы на «Элегию»; однако нам представляется, что взгляд из другого времени послужил главным образом катализатором осознания своей «инаковости» по отношению к другу-поэту.

Идущая от Пушкина мощная традиция, олицетворённая в Самойлове, как будто не имеет власти над творческим сознанием Окуджавы. Всю проблематику самойловской «Элегии» он отменяет одним жестом — для себя, оставляя право всякому другому художнику держаться собственных представлений о творчестве. На формулировку задачи поэта в «Элегии» Окуджава отвечает своими вопросами, не требующими ответа. Проследим этот путь к финальной декларации.

Автор «Элегии» исходит из чувства целостности мира, который ждёт объективного творческого осмысления. Напротив, в стихотворении Окуджавы роман строится автором субъективно — буквально «из себя»:

Были дали голубы, было вымысла в избытке,