реклама
Бургер менюБургер меню

А. Крылов – Окуджава, Высоцкий, Галич... : Научный альманах. В двух книгах. Книга 1 (страница 27)

18

— Но их положение лучше, чем положение творческой, скажем, интеллигенции. Всё-таки они — исполнители.

— Они исполнители. У них в этом смысле хоть… Но, понимаете… но тоже трудно сказать, что значит «лучше». Вот я знаю, что, там, собирался и хотел сыграть Ростропович такой-то концерт, — ему не разрешили его играть. Хотел Гилельс приготовить новую программу из произведений современных композиторов, — им не дали этого играть. Хотел Рождественский играть симфонию Каретникова[87] , — ему не дали её играть.

— Ну, сейчас вот из трёх названных вами имён, двое уже за границей.[88] Кроме Гилелъса… Теперь, я хотела вас спросить. Ваша книга кончается словами: «Похоронить в Москве — трудно, убить — легко». Надежда Мандельштам в своей книге «Воспоминания» говорит фразу: «У нас в стране за стихи убивают». Вопрос мой к вам: убивают ли сейчас в стране за стихи, и если не убивают, то что делают за стихи в стране?

А. Галич с женой в Осло. Декабрь 1974 г. Фото А. Штромаса из архива В. Ковнера

— Ну, видите, в стране по-прежнему убивают за стихи. Мы знаем, например, поэта Юрия Галанскова[89]. Мы знаем трагическую гибель человека, доведённого до такой степени отчаяния, что он не мог выбрать иного пути, — Ильи Габая [91]. Мы знаем отправленных в изгнание Бродского, Коржавина, Бетаки[90], Галича. То есть, ну, если убивают не всех, то других выгоняют из страны, делают их жизнь в стране невозможной. Так что, всё остаётся по-прежнему. Надежда Яковлевна Мандельштам, когда приводит эти слова (это цитата из высказывания самого Мандельштама), то она их приводит в горько-ироническом плане. Потому что он говорил, что в Советской России так высоко ценят стихи, и так… относятся к ним, как к такому важному делу, что за них даже убивают[92]. Знаете, и мне когда-то пришла в голову тоже горькая шутка, но она, на мой взгляд, тоже в какой-то мере справедлива. Когда я сказал о том, что Россия — это единственная страна, где можно жить стихами. Но нельзя жить в этой стране.

— Почему так странно вёл себя Дмитрий Шостакович, когда в прошлом году была объявлена в Советском Союзе «охота за ведьмами» — травля академика Андрея Сахарова и писателя Александра Солженицына?

Многие известные деятели искусства выражали тогда своё возмущение якобы недостойным поведением Сахарова и Солженицына. И среди знаменитых имён мы с горечью увидели имена Арама Хачатуряна, покойного Давида Ойстраха и Дмитрия Шостаковича[93], который сам — и не раз, нужно подчеркнуть, — подвергался критике, зажиму со стороны власть имущих. Многие произведения композитора были запрещены при Сталине, да и после Сталина. Странные трудности преследовали Шостаковича и с его Тринадцатой симфонией, и с оперой «Катерина Измайлова», не говоря уже о том, что его Третью симфонию и нынче в Москве приобрести невозможно. Ни партитуры, ни пластинок не найти.

В своём письме в защиту Солженицына, адресованном главным редакторам центральных газет, Ростропович писал (цитирую): «Я помню и хотел бы напомнить вам наши газеты 1948 года, сколько вздора писалось там по поводу признанных теперь гигантов нашей музыки: С. С. Прокофьева и Д. Д. Шостаковича. Например: “Тт. Д. Шостакович, С. Прокофьев, В. Шебалин, Н. Мясковский и др.! Ваша атональная… музыка органически чужда народу… Формалистическое трюкачество возникает тогда, когда налицо имеется немного таланта, но очень много претензий на новаторство… Мы совсем не воспринимаем музыки Шостаковича, Мясковского, Прокофьева”»[94].

…Почему Шостакович поставил свою подпись под письмом, осуждающим Сахарова и Солженицына за якобы антиобщественные, антисоветские, антигуманные, античеловечные поступки?

— Когда мы в советской России прочли это письмо и увидели под этим письмом подпись Шостаковича, скажу вам откровенно, мы испытали чувство глубокого огорчения и глубокой беды, потому что только в обществе, где уже перестали существовать какие бы то ни было нормы этически-нравственные и моральные, возможен такой поступок; возможно, чтобы человек, имя которого столько раз и с таким глубоким уважением произносится во всех странах мира, — чтоб этот человек так замарал себя грязью, поставив свою подпись рядом с функционерами, которые не имеют никакого отношения к подлинному искусству и к музыке, чтобы он не подумал о том, как история оценит, как осудят его потомки, прочтя этот документ.

Мне пришлось когда-то работать над биографией Петра Ильича Чайковского[95], и у меня был странный разговор с главным редактором академического издания сочинений Чайковского Виссарионом Яковлевичем Шебалиным[96]. И Шебалин мне сказал, что вот они готовят к печати письма Чайковского, и что если располагать письма по датам, — это <сделать> очень трудно, почти невозможно. Они решили, что лучше располагать — по адресатам. Потому что Чайковский в один и тот же день мог написать брату, скажем, Модесту Ильичу, — из Каменки, которая находится недалеко от Киева: «Знаешь, мне сообщили, что в Киеве находится эта скотина Юргенсон[97]. Я всё думаю, как бы мне сделать так, чтобы из Каменки мне как-нибудь проехать так, чтобы как-нибудь не встретиться с ним». И в тот же день он пишет Юргенсону: «Дорогой Петруша, узнал, что ты в Киеве. Конечно я сделаю всё возможное, чтобы повидать тебя, чтобы обнять тебя и поблагодарить тебя».

— Такова натура человеческая.

— Такова человеческая натура. Знаете, но это письма, <которые> не печатались на страницах центральных органов прессы; эти письма не были достоянием общественности и у себя в стране, и во всём мире. Эти письма носили глубоко личный характер, — это было свидетельство такой странной натуры Петра Ильича Чайковского. Но когда подобное письмо с подписью Шостаковича красуется на страницах газеты «Правда», когда весь мир с ужасом, притаившись, ждёт, как развернутся события, связанные с травлей выдающегося русского писателя, и видит имя выдающегося русского музыканта под клеветнической грязной заметкой, — право же, ничего не остаётся сказать, <кроме> как знаменитые слова из «Гамлета» шекспировского: «Неладно что-то в Датском королевстве».

— Александр Аркадьевич, скажите, пожалуйста, вы помните письмо Ростроповича в защиту Солженицына? Ведь Ростропович — вот совсем недавно, казалось бы, несколько лет тому назад, — напомнил о том, как преследовали самого Шостаковича. Как были запрещены его вещи, как его обвиняли в формализме… не знаю, бог знает в каких грехах. Как же он так сам забыл-mo всё это?

— Ну, да. Ну, это уже, вероятно связано где-то с человеческим характером. Потому что одних людей гонения, притеснения делают борцами, а у других они навсегда, на долгие годы, а может до конца их жизни, вселяют в душу страх, от которого эти люди никак не могут отделаться.

— Ему можно только простить, мне кажется, за то, что его музыка — как раз вот хорошая. Музыка-то его как бы отражает жизнь Советского Союза, настроение. Вот за это его можно как-то простить. Не правда ли?

— Ну да. Вероятно, существует какая-то внутренняя позиция, при которой он, так сказать, решил, что вот если он будет писать музыку и поставит себя в позицию человека, которому как бы ничто не может помешать писать эту музыку и ничто не может помешать доносить эту музыку до слушателей, — то на всё остальное наплевать. Но я боюсь, что великий музыкант Дмитрий Дмитриевич Шостакович здесь глубоко заблуждается. Потому что и музыка становится хуже.

— «Гений и злодейство»[98].

— «…две вещи несовместные».

Да тут, извините меня, тут даже не злодейство, — подлость.

Я спросила <юбиляра> о планах на будущее.

— Планы у меня чрезвычайно обширные. Мне очень хочется ещё попробовать свои силы в прозе[99]. Я, наверное, буду писать вторую книжку прозы. И если эта книга прозы — это как бы рассказ «роман пьесы», то следующие книги я хочу написать как бы «роман стихов», «роман песен». Причём тут особенно любопытно, поскольку много лет власти, руководство культуры — никак не могли сообразить, что я являюсь одним и тем же человеком: что Галич, который пишет стихи и песни, — это тот же самый Галич, который пишет сценарии. И поэтому я вёл такую очень странную двойную жизнь, где я был вполне благополучным, преуспевающим кинодраматургом… ответственным вполне, и в то же время, в общем, был Галичем, который собирал по домам аудитории и пел свои песни.

Вот это такие основные планы. Ну, помимо того, что у меня готова новая книга стихов[100], которую я сейчас просто должен собрать и отредактировать, я собираюсь вернуться к театральной драматургии. Я, правда, не очень понимаю, что я с ней тут буду делать, но во всяком случае я её буду писать.

— Может, соберёте театр, соберёте труппу…

— Это моя мечта[101].

— Во всяком случае, возвращаясь вот к этой вашей первой книге «Генеральная репетиция», очень хотелось бы, чтобы наши слушатели когда-нибудь просто услышали её в вашем исполнении. И может быть, вы бы когда-нибудь нам её прочли.

— Мне б тоже очень этого хотелось.

— Я хочу вам пожелать всего самого наилучшего и успеха.

— Спасибо, спасибо, Галина Николаевна.

— Спасибо, Александр Аркадьевич. И до новых встреч в эфире.

Новелла МАТВЕЕВА

ИНТЕРВЬЮ ДЛЯ РАДИОСТАНЦИИ «ЮНОСТЬ»

ОТ РЕДАКЦИИ. Это интервью Новеллы Николаевны Матвеевой вышло в эфир 9 января 1976 года в передаче, ей посвящённой. Расшифровка фонограммы сохранилась в архиве собирателя Юрия Алексеевича Плевако. Тогда же аудитория радиостанции «Юность» услышала три сочинения в авторском исполнении: «Песню о морской раковине», «Песню Ассоль» и песню «Менуэт» из радиоспектакля «Принцесса на горошине», а также — «Про неизвестные страны» в исполнении Е. Камбуровой.