А. Крылов – Окуджава, Высоцкий, Галич... : Научный альманах. В двух книгах. Книга 1 (страница 23)
Ну, у него вот <жили>… Такая была компания людей. Вместе мы крутились. Ещё Миша Туманов[68], Володя Акимов… Вы знаете Володю Акимова вгиковского? Вы позже пришли учиться. Он кончил режиссёрский… В общем, компания была очень приятная, и я писал как работу — знаешь, так: в неделю две песни, — и пел… Я никогда не предполагал, совсем не собирался это делать <профессионально>. Просто Лёвка когда-то меня записал на магнитофон, а потом ведь народ сам отбирает чего ему хочется, чего нет… (Хотя мне в ответ на это возражают очень часто, что народ и порнографию не прочь посмотреть. Я как-то считаю, что это не очень серьёзно. Хотя довольно ловко.) Вот. Но, в общем, получается, что слушают все, <и> не только слушают, а чего-то в этом пытаются найти — все, — начиная, там, от пьяных шофёров и кончая академиками…
Одним словом, я никогда к своим песням не относился как к делу профессиональному — что я как профессиональный поэт пишу «для народа» и, значит, там, это самое такое…
— …в е щ а ю, и представляюсь как некий мессия… То, что я говорю, — абсолютно верно. Я очень часто много сомневаюсь в том, что я делаю, — что это несерьёзно, и так далее… Но иногда у меня бывает настроение, когда мне кажется, что это людям — нужно, что им это хочется слушать, что-то они из этого вытаскивают, — тогда мне легче жить. А в общем-то я никогда не писал имея в виду эту гигантскую аудиторию… Я писал для друзей, и продолжаю писать для друзей. И бывает так, что я напишу, в пять часов утра разбужу свою жену (ночью, в Париже) — и по телефону ей прочитаю. А потом ко мне утром придут два-три моих друга — я возьму гитару и покажу и м. И это для меня самое главное — первые, — вот они придут, и я им покажу… Они меняются, мои друзья, их осталось меньше, прибавились, там, два-три новых. Но у меня есть круг моих людей, пять-шесть человек, которых я имею в виду как моих партнёров, когда я буду им играть и петь. Как моих слушателей, как моих оппонентов, — <кого> угодно. Я больше никого не держу у себя в уме, поэтому мне так легко, в общем, обходиться с моими персонажами, строчками. Потому что во мне нету внутреннего редактора: что я должен их буду напечатать, что это сразу выйдет на аудитории… Это первое.
А во-вторых, я никогда почти ничего точно не устанавливаю, кроме текста. Я работаю с белым листом, ручку держу в руках. Я не могу уже больше без листа писать. Хотя строчка крутится, песня живёт в тебе пока ты ходишь, гуляешь… Или стихи, — ты их крутишь, все варианты прикидываешь… Вдруг тебе понравилась чуть-чуть идея, а потом она не идёт и никуда не развивается. И ты её и так и <сяк> — ничего не выходит. И потом вдруг — бах! — через год она вернётся, — ты сел за пятнадцать минут её написал. А уже ритм есть, уже в голове давно он вертится. Ты взял гитару, ритм установил — три-пять аккордов, я же очень примитивно играю на гитаре, — и так далее. А потом я начинаю <напевать> — спел ребятам один раз, другой, третий… и мелодия… Вот этого почти тоже никто не знает, — и те же самые композиторы, которые меня когда-то клеймили (но теперь смирились малехо, хотя не очень тоже смирились). Но во всяком случае, они не знают, что я не пишу музыку как таковую. «Я написал музыку!» — я так никогда не говорю. Она у меня получается потом — через пятнадцать-двадцать исполнений сама по себе, и я отвечаю за то, что она оригинальна.
Может быть, кажется, что многие мои песни похожи одна на другую, потому что… нельзя же петь, там, шестьсот песен — и <про> шестьсот разных людей. Есть какие-то повторы в характерах, и так далее. Но, во всяком случае, я отвечаю за их первозданность. Это — моё, это я сделал. Это случилось даже иногда не из-за меня, а из-за моего контакта с моей аудиторией: сначала с друзьями, а потом с залом, на котором я пою. И если можно было бы проследить, записать, как <песня звучала> первый раз, когда я её спел, и потом, когда уже выкристаллизовалась мелодия, то это — две абсолютно разных вещи, и иногда даже не только по музыке, а и по смыслу, и по настроению. Из-за того, что поменялась музыкальная канва.
Понимаешь? Вот такие дела.
— Я его очень люблю. Кроме того, что я его очень люблю… я ему обязан тем, что я начал делать такую же работу. В общем, в принципе я даже тебе так скажу: я, пожалуй, его считаю единственным.
Если говорить о других (даже не называю фамилий)… к некоторым из них я отношусь с уважением, к некоторым — без уважения, некоторых… считаю, что они вообще не должны этого делать, потому что они очень всерьёз носятся со своим «творчеством». Не успел придумать — уже написал ноты, записал, напечатал; «я сегодня не в голосе»… Знаешь, это тогда уже такая… работа такая. Нет, это в общем-то <песни> «одногодки», — если не однодневки, то так, на маленький промежуток времени. А Булат — это классика. И ты понимаешь, в чём дело, — ведь век другой… Раньше в девятнадцатом веке только печатали, а теперь есть магнитофоны, — это тоже литература. Так что это — литература, это поэзия, — только из-за того, что так время движется. А может быть, в каком-нибудь, там, в двадцать восьмом мы сможем общаться телепатически — и тогда что, где цензоры будут?
Так что ну, «магнитофониздат» так называемый — это такое считается запрещённое слово. Это всё чушь. Что значит «магнитофон» и «издат»? Это люди хотят слушать и более оперативней, чем это будет издано, вот и всё. И я совсем не считаю, что только из-за того, что — ах! — нельзя печатать. Да ничего подобного! Я бы мог найти сто пятьдесят-двести произведений, которые можно печатать. Но
Там есть то чего есть! И ничего другого. И я фигу в кармане не держу. Я говорю: «Что вы ищете фигу?! И так уже там всё есть. Подтекст? Вы его видите, я его написал. А что… я там какую-то фигу, — да нету фиги! Я сказал (в этой вещи написано) — я не люблю это и не люблю это. Почему <песню> нужно корёжить, коверкать? Какой намёк! Где намёк? Там всё написано, в этой вещи. И самими словами, и за словами».
Вот, и я думаю, что когда-то мы сможем вот так общаться в поэзии, — через какие-то маленькие аппаратики. И это тоже будет литература. Только по-другому сделанная, — не
И тут ещё какая, Оксана, вещь. Есть люди, которые правда х о т я т, чтобы это было, и хотят помочь, и редакторы <в том числе>, — и очень хотят это <напечатать>… Но они сами уже находятся в таких рамках, что они не могут не редактировать, не подозревать, не вытаскивать строчки, не «работать с автором», — они обязательно всё это должны делать. Потому что они уже такую профессию имеют — глупую странную профессию «редактор», который <на самом деле> должен заниматься только корректурой: исправить где запятую, где чего. В общем. Да и то — нет, потому что поэт может поставить запятую где хочет.
Ну вот. И в результате получается, что я, <например>, написал на второй день после того, как умер Вася, — я приехал[69] в Москву, и написал стихи, и принёс… У меня взяли в «Аврору» их. И потом я приехал через месяц — и мне присылают <их> вот в таком виде
А дальше начинаются какие-то странности — люди (из хороших побуждений) из «Авроры» отдали <их> вот в этот альманах поэзии. И кто-то их взял, без меня напечатал, — думая, что я буду счастлив. Не зная, что это уже не тот вариант. И значит, попали в этот альманах — стихи, под которыми я бы не подписался, — без первых четырёх строф[70] .
Вот, такие истории. Поэтому я бросил это занятие с печатанием. Да оно мне и неважно, если иметь в виду то, что я вам сказал недавно. Что я имею в виду своих друзей. Людей, которых я люблю, доверяю, и которых я выбрал себе в друзья, — значит, себе в судьи и себе в адвокаты. Это — люди, которым я пишу. Ну, а если уже расширенно говорить и обобщать, то вот их шесть-семь, так скажем, — а потом оказывается, что их больше. Это уже независимо от меня.
Вот какие дела.
— Я выступаю, но опять, Оксана, это так…