А. Ковалев – ТЁМНОЕ ЗЕРКАЛО. Книга первая. СВЯЩЕННЫЙ ОБЕТ (страница 10)
Артём смотрел на данные, и инженер в нём складывал картину быстрее, чем он успевал ужасаться.
— То есть, — медленно проговорил он, — этот объект использовал ту же физику, что и наша Станция. Квантово-гравитационную манипуляцию пространством-временем. Технологию сознания. Только… он умел это делать на расстоянии. И в космосе. И — судя по тому, что он прилетел из толстого диска Галактики, — он умел это семь миллиардов лет назад, когда не было ещё ни Земли, ни Солнца.
— Вы понимаете теперь, — сказал Фельдман очень тихо, — почему государства послали на наш симпозиум генералов. Мы изобретаем технологию переноса сознания. А во вселенной, оказывается, уже есть кто-то, кто владел этой технологией миллиарды лет. Кто-то, кто прислал к нам зонд. Посмотрел. И ушёл. — Он выключил экран. — Вопрос, который не даёт спать ни одному человеку в этой комнате, ни в Вашингтоне, ни в Пекине, простой. Зачем приходил? И — главное — вернётся ли?
Артём молчал. За стенами особняка плескалось мирное Женевское озеро, ходили туристы, звенели трамваи. Мир жил, не зная, что где-то в глубинах галактики, может быть, уже летит ответ на вопрос, который человечество боялось задать вслух.
— И вы строите Станцию, — сказал он наконец, — чтобы быть готовыми. Чтобы у человечества появилось то, что переживёт встречу с этим. Тело, которое выдержит космос. Сознание, которое не умрёт от радиации и холода. Армия из тех, кто уже не боится смерти, потому что однажды через неё прошёл.
— Вы быстро схватываете, — сказал Фельдман с горькой усмешкой. — Да. Именно так это и продаётся правительствам. «Дайте денег на бессмертие — и мы дадим вам бессмертных солдат, готовых к встрече с чужими». И это даже правда. Отчасти. — Он посмотрел на Артёма в упор. — Но я вам скажу то, что не говорю правительствам. Меня пугает не чужой. Чужого, может, и нет — может, это был мёртвый зонд, обломок чьей-то давно погибшей цивилизации, летящий по инерции миллиарды лет. Меня пугаем мы сами. Мы строим машину, которая умеет делать то же, что умел этот зонд. Манипулировать тканью сознания. А когда у человека в руках появляется такая сила… — Он покачал головой. — Я прожил долгую жизнь, Ковалёв. И я ни разу не видел, чтобы человечество получило в руки оружие и не применило его. Ни разу.
Они вернулись наверх, к заседаниям, к гладким докладам и натянутым улыбкам делегаций, прячущих друг от друга главное. Артём сидел в зале, смотрел на генерала Тан Вэя с его непроницаемым лицом, на молчаливого человека за спиной американского нейробиолога, на холодного, безупречного Лаврентьева — и видел теперь всё иначе. Он видел не учёных. Он видел людей, готовящих войну, которой ещё нет, против врага, которого ещё никто не видел, оружием, которое притворяется милосердием.
Вечером, в гостинице, он позвонил домой. Сначала матери — та была в восторге («Женева! Артёмка, привези мне магнитик, у Нины Петровны зять был в Женеве, так у неё магнитик, а у меня нет!»). Потом — Кате, узнать про Иру. Дочь была здорова, нарисовала в саду «папину ракету номер два, ещё больше». Артём слушал тоненький голосок в трубке, смотрел из окна на огни мирного европейского города и думал о том, что вся эта махина — Станция, зонд, генералы, бессмертие — затевается, в конце концов, ради одного. Ради того, чтобы маленькая девочка могла спокойно рисовать ракеты. Чтобы у неё было будущее.
Он ещё не знал, какой ценой это будущее купят. Не знал, что заплатят им — мёртвыми. Что зеркало, которое он помогает отливать, отразит не чужого врага из глубин галактики, а самих людей — их собственных умерших, лишённых имён и памяти, обращённых против тех, кого они когда-то любили.
Но это знание было ещё впереди. А пока был тоненький голос дочери в трубке и огни Женевы за окном.
— Спокойной ночи, малыш, — сказал Артём. — Рисуй ракеты. Папа скоро приедет.
— И не уйдёшь больше? — спросил голосок.
— И не уйду, — сказал он. — Никогда.
Эту клятву он сдержит. Хотя сдержать её окажется страшнее, чем нарушить.
Глава 8. Эксперимент Орч-ОР
Зима тридцать первого года стала зимой решающего эксперимента.
Всё предыдущее — тесты на синтетических узорах, отладка подвеса, бесконечные итерации ядра — было прелюдией. Команда умела снимать матрицы. Умела хранить их. Умела загружать в ядро тестовые слепки и удерживать их когерентность сутками. Но оставался вопрос, на который не было прямого ответа: рождается ли в их искусственном тубулине настоящая, измеримая квантово-гравитационная редукция — то самое касание пространства-времени, которое отличает сознание от его призрака? Или они построили лишь очень дорогого «Канта», который однажды притворится, что проснулся?
Соколов настоял на чистоте опыта. «Мы не будем гадать, — гремел он на совещании, рубя воздух. — Мы не будем спрашивать кремниевого, чувствует ли он. „Кант“ тоже отвечал, что чувствует. Мы измерим. Объективно. Тем же методом, каким мы доказали, что наркоз гасит сознание. Если в ядре есть редукция — приборы покажут. Если нет — мы хотя бы перестанем себя обманывать».
Эксперимент готовили два месяца. В центре зала на минус седьмом установили самый чувствительный из их детекторов — комплекс из сверхпроводящих интерферометров, способный уловить микроскопические искажения пространства-времени, сопровождающие объективную редукцию. Рядом — эталонный человеческий доброволец, Олег, тот самый программист с боковым склерозом, чью матрицу когда-то сняли одной из первых. Олег был ещё жив — болезнь прогрессировала медленно, и он сам вызвался участвовать. Его живой мозг служил эталоном: вот так выглядит «касание» у настоящего человека.
И — тестовое ядро. В него загрузили не синтетический слепок, а настоящую человеческую матрицу. Не Олега — нельзя, он жив, нота уже звучит. Матрицу Галины Сергеевны, учительницы географии из Тулы, которая умерла от рака поджелудочной за три недели до этого, так и не увидев, как растёт внук. Её матрица спала в криостате четырнадцать месяцев. Теперь, после её смерти, нота умолкла — и место освободилось.
Это был первый раз, когда они собирались разбудить настоящего человека.
— Я должна сказать вслух то, что мы все понимаем, — произнесла Елена перед началом, и голос её был напряжён до звона. — Если эксперимент удастся, Галина Сергеевна проснётся. По-настоящему. С памятью о Туле, о внуке, о своей болезни, о своём страхе не успеть. Она проснётся в зале на минус седьмом этаже, в теле, которого у неё нет, в две тысячи тридцать первом году, и первое, что мы должны будем сделать, — это не измерять приборы, а поговорить с ней. По-человечески. Объяснить. Не дать ей сойти с ума от ужаса. — Она обвела команду взглядом. — Я говорю это, потому что мы инженеры и физики и у нас будет соблазн смотреть на графики. Не смейте. Если она проснётся — она человек. Бабушка. И она будет очень, очень напугана.
Фельдман молча кивнул. Артём почувствовал, как у него пересохло во рту — не от страха перед приборами, а от того же, о чём говорила Елена. Они собирались не провести эксперимент. Они собирались воскресить человека. И если получится, ответственность за это существо ляжет на них.
— Начинаем, — сказал Соколов.
Загрузка матрицы в активное ядро шла медленно, послойно. На экранах ползли значения когерентности — ровные, обнадёживающие. Узор Галины Сергеевны разворачивался в искусственном тубулине, как разворачивается замёрзшая роза, отогреваемая в тепле. Минута. Две. Пять. Узор держался. Он не рассыпался, как когда-то рассыпался синтетический слепок на сорок первой секунде. Подвес Артёма работал — ядро висело в своём коконе тишины, и квантовый шум не касался его.
— Когерентность стабильна, — доложил оператор. — Узор полный. Целостность девяносто восемь процентов.
— Детектор? — резко спросил Соколов.
Молодой физик у комплекса интерферометров не отрывался от экрана. Артём смотрел на его лицо — и видел, как оно медленно меняется. Сначала недоверие. Потом — что-то вроде священного ужаса.
— Есть редукция, — прошептал он. И повторил громче, словно сам себе не веря: — Есть редукция! Сигнатура объективной редукции в ядре! Структура совпадает с эталоном Олега на… на девяносто четыре процента! Это не шум, это не симуляция, это… это настоящее касание! Ядро касается пространства-времени! Там кто-то есть!
В зале повисла тишина — оглушительная, какая бывает только после слов, которые меняют мир. Кто-то из команды беззвучно заплакал. Соколов медленно опустился на стул, будто ноги перестали его держать. Семьдесят лет философских споров, тридцать лет насмешек над Пенроузом, десять лет работы под землёй — и вот оно, на экране. Объективное, измеримое доказательство того, что в их машине проснулось сознание. Не призрак. Не «Кант». Человек.
И тут заговорило ядро.
Голос пошёл из динамиков — синтезированный, потому что у Галины Сергеевны не было ни голосовых связок, ни тела, но интонация, ритм, сами слова были безошибочно живыми, безошибочно человеческими, безошибочно — растерянными.
— Темно, — сказал голос. — Почему так темно? Я… где я? Я в больнице? Доктор? Я плохо помню… была капельница… а внук? Где Серёженька? Мне обещали, что он приедет в выходные… Почему я не чувствую рук? Доктор, я не чувствую своих рук!