18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Зот Тоболкин – Лебяжий (страница 77)

18

Не время еще, пока не время. Волк облизнулся, оскалил зубы и, увидав чью-то тень, опасливо прижал уши и отпрыгнул в сторону. На дереве притаилась рысь. Она тоже приценивалась к Фильке...

А Филька рыл копытами землю, терзал молодняк и воинственно фыркал, словно вызывал кого-то на бой. Его вызова никто не принял. Постреляв кисточками на ушах, рысь неслышно спустилась с дерева и исчезла. Меж Филькиных ног молнией метнулся горностай, сердито шикнул на лося: «Чего, мол, ты, дуролом? Силы девать некуда?» Филька и его не заметил, как не заметил рябушки, которую спугнул, ударив рогами осину.

«За что ты ее?» – безмолвно вопрошали глаза птицы. А лось не слышал и не помнил, что именно с этого дерева недавно обгрызал молодые веточки, звонко хрумкал и сладко сглатывал слюну, поигрывая неспокойными ушами и шевеля серьгою. А если б он мог или захотел что-то ответить птице, он бы сказал ей глупую, ничего не значащую фразу: «Да ни за что. Просто так». Ведь выстрелил же в него просто так человек. А он умнее зверя. А другой человек просто так срезал бульдозером несколько кедров. А третий просто так отравил озеро, выпустив в него нефть. Просто так, просто так...

– Ну и дурррак! Дурррачина! – сказал ему ворон, оскорбленный звериной недальновидностью, тихо снялся с вершинки и, горько сетуя, улетел.

Филька напоминал штангиста, который рвал и рвал вес за весом и упивался своей силой. В конце концов ему захотелось вместе со штангой поднять всю землю... Земля пока устояла... Надолго ли? Штангисты теперь изобретательны. У них есть кое-что посильней архимедова рычага. А в точках опоры они не нуждаются.

Перебесившись, лось оглядел все вокруг, остался доволен, что наворочал гору земли и деревьев, и, опустив голову, вышел на лесную тропу, ведущую к водопою. Свежело, и Филька дрогнул дымящимися, влажными от пота боками.

– Ум-ррэ! – прокричал он уходящему солнцу. Остановившись подле осины, лизнул на гладком стволе золотое пятнышко и ощутил на бугорчатом языке приятную горчинку. А закатное пятнышко ползло по стволу, а из лога тянуло росным холодом. Ельник справа потемнел и сбился в кучку, а когда со ствола осинки исчез последний лучик, ельник сделался синь и хмур.

Где-то уныло пискнул зяблик. Потом все смолкло, и солнце ушло за гору... Поляну, где бесчинствовал лось, вечер осыпал золою. Все ее пни, все заломы и выворотины, даже осинка, недавно обласканная солнцем, посерели. А лось стоял, опустив неразумную голову, на которой начинали ветвиться рога, подаренные ему природой для красоты, а не для разрушения. Лось слышал подспудный страх и понимал, что этот страх им заслужен. Страх явился откуда-то из темноты, где только что было все солнечно и понятно, где безнаказанно можно было резвиться и совершать все, что ты хочешь, без оглядки. Теперь же лес затаил в себе не то месть, не то зловещую усмешку. И потому гулко колотится сердце, и стук его слышен даже сквозь хриплое дыхание. Вот она, расплата! Над головою выстрелило что-то... лось всхрапнул и, вгорячах сломав о сосну едва наметившийся боковой отросток рога, ринулся через заросли. Он забыл, что хотел пить и что должен был спуститься к водопою, и мчался от мрака, пославшего такой страшный и неожиданный звук. Лось не знал, что это взлетел филин. Для филина настало время охоты. Лось мчался, не видя неба, на котором невнятные, нежные проступили звезды, а серебристый лишайник на земле стал еще более серебрист от инея. И вот уж деревья раздвинулись, но лось пролетел через большую поляну, решив, что именно здесь-то ему и заготовлена ловушка, вбурился в частый березняк и, ломая его боками, понесся, не разбирая пути и пугая себя самого. Он едва не наступил в темноте на волчицу. Ее-то и следовало бояться, а он боялся всего, что его окружало и что днем было ничуть не опасно. Пугали не только звуки ночи, но и смутные ее образы: то видение пня с птицей, похожего на затаившегося человека, то вставшего на дыбы медведя, то рыси, приклеившейся к сосне. Пугали запахи: пьяный – багульника, пряный – смородины, резкий – вереска, а более всего широкий, влажный, впитавший в себя все прочие запахи – запах земли. Ею пахли грибы, которые Филька так любил и которых теперь не замечал и, спинывая, размалывал копытами. Ею пахли деревья, трава, весь воздух...

Прорвавшись через березняк, Филька вымахнул к бобровой протоке, ухнул в тинистую воду, ломая добротные, надолго построенные зверьками каналы. Развалив две или три норы, порушив крайнюю хатку, в которой только что поселились молодые, отделенные родителями бобры, совсем ополоумев от их отчаянных криков, Филька ринулся через остров и с глазу на глаз оказался с рекою. Никто не гнался за ним, только река сама себя догоняла, морщилась нешибкой волною, названивала донною галькой и, мерно дыша, выпрямляла свое тугое змеистое тело. Река остудила Филькин страх. Услыхав знакомое шуршание волн, почуяв прохладное, мягкое их касание, лось, доверяясь реке, переплыл на другой берег. Здесь, в логу, весело наговаривал ручей. Чем дальше плыл Филька, тем спокойней билось вспухшее ог испуга сердце, тем явственней начинал он ощущать под собой ноги, а место страха в груди и во всем теле теперь занял холод. Выскочив на берег, лось встряхнулся, хоркнул, вслушался в огромную, тихо звенящую тишину.

Неба не стало. Что-то белое, зыбкое затопило его, смыло все звезды, укутало землю и лес, недвижно зависнув над болотом. Филька лизнул его языком, ничего не почувствовал и потому опять испугался. Он лизал Ничто. Но как Ничто может видеться? Может, это и есть тот страх, вездесущий и неуловимый? Он обступил со всех сторон, ползет по шкуре, забирается в ноздри, в уши, в мозг, в сердце... Умрр! – жалобно и покорно промыркал лось и, подогнув ноги, лег и стал ждать своей участи...

Город в бешеной скачке прыгнул в болото, утопил в нем тыщонку-другую плит, труб, техники, по ним и по лежневкам прошел через топи, забыл об этом и, продолжив поверху бетонные кольца, мчался теперь по всем пяти или шести кругам, соединившимся между собою то виадуками, то короткими проездами, то просто дорожками. Кто-то из местных интеллектуалов, кажется членкор Корчемкин, подсчитал, что тундра по своей территории равна Луне. Но Лебяжий внес в эти расчеты поправки и, потеснив тундру, изменил ее границы.

– В этом городе есть что-то американское, – ожидая «Ракету», говорила Елена. Станеев бросал камни, «выпекая» блины. – Скажите, Юра, это вы на Илью повлияли?

– В каком смысле? – последний блин не выпекся, камень пошел ко дну, и Станеев досадливо поморщился.

– Илья хоть и не говорил, что поедет, но так категорически не отказывался. Вы знаете, что он болен? Ну так вот, у него туберкулез.

– И что?

– А то, что ребенка туберкулезному человеку я не доверю. К тому же... этот ребенок не от него.

– Скажите ему об этом сами, – отозвался Станеев, решив, что Елена придумала это в последний момент.

– Не верите? У меня был друг... Эдуард Горкин... Он тоже уехал. И мы с ним встретимся.

– Что ж, пара будет прекрасная, – буркнул Станеев и, не прощаясь с ней, пошел прочь.

– Юра, подождите! – Елена догнала его и, взяв за руку и заглядывая в глаза, спросила: – Скажите, Юра, вы могли бы уехать?

– Душа-то все равно здесь останется. А без души как жить?

Она кивнула, поцеловала его в щеку и, ничего более не сказав, поднялась по трапу на палубу. «Зачем это? – Станеев не успел отстраниться, а ее прикосновение было ему неприятно. – Мы чужие...» Эта женщина, словно птица, оставляет свое гнездовище. Птица возвращается, а Елена не вернется. От чего улетает птица, он знал. И совершенно не понимал, что заставляет бежать Елену. Деньги, которые перейдут по наследству? Разве она бедствовала здесь? Обида на ученых коллег? А там ее обижать не станут? Так что же ее все- таки гонит – мечта, вздорный характер или, быть может, любовь к этому подонку Горкину? А может, иные, какие-то непонятные Станееву причины? Надо вдуматься.

Он не хотел судить с налету, но про себя знал, что стерпел бы любую обиду, вынес бы любой голод, снова войну, снова разруху и безотцовщину, но только с ней, только с Россией, с людьми, которые не предадут ее в горькую минуту, но которые в минуту ее триумфа почему-то чаще всего остаются в тени. Эта гордая застенчивость россиян, безразличие к почестям были ему особенно дороги.

«Ракета» отчалила. Держась за поручни, Елена грустно и безмолвно улыбалась, не смея помахать ему рукой. А вдруг не помашет ответно. И все же она отняла от поручней руку, помахала. Станеев помахал ей тоже и решил зайти к Степе.

Над городом высился черный человек с факелом, светил кому-то и думал бесконечную свою думу. Там, рядом с ним, была когда-то могилка Истомы. Честно говоря, Станеев предпочел бы посидеть сейчас не возле этого задумчивого гиганта, а подле тихой, неприметной могилки. Только нет этой могилки, на ее месте лежит бетонная плита, а на плите ржавеет парадно-старая уралмашевская вышка. Наверно, та самая, мухинская.

Посидев у памятника, Станеев сорвал несколько веточек багульника и положил на плиту, щелкнув пальцем по крашеной ферме. «Скучно тебе? Ску-учно... Ну отдыхай, заслужила...»

Купив в гастрономе водки и плитку шоколада, он отправился к Степе.