Зот Тоболкин – Лебяжий (страница 76)
– Скоро к теплым морям полетят, – сказал Водилов, наблюдавший за птицами.
– А через год вернутся, – в тон ему отозвался Станеев, думавший о чем-то своем. – Родина есть Родина...
– Чьи вы? Чьи вы? – взлетев перед самым носом лодки, спрашивали чибисы.
– Не узнали? Стыдно, стыдно! Вот это Кювье... то бишь Станеев, – бормотал Водилов, едва заметно работая веслами.
Станеев знаком велел ему остановиться. Лодку сразу же потащило назад, развернуло и вытолкнуло в узенькую, обрамленную ивняком протоку. Дальше по берегу изредка встречались кустики красной и черной смородины, на кочках, тая в себе солнце, рубиново светилась хрушкая клюква. Не это ли солнце выклевывал старый матерый глухарь? Склюнув ягодку, пропуская ее через зоб, задирая в небо великолепную черную головку. С ним рядом топорщилась раскормленная, вальяжная курица. Она уж насытилась и, наконец избавившись от материнских забот, в полудреме изредка трепыхала крыльями. Ее птенцы давно уже встали на крыло и, быть может, забыли о своих родителях. Ну так что ж, так уж заведено самой природой. Глухариха и сама когда-то была несмышленой, беспомощной птахой. О ней пеклись, ее учили пить, есть, передвигаться, потом летать. И когда настала пора, она вылетела и больше не вернулась к своим родителям. И они, верно, так же вот наслаждались и дремали во время жировки, ни о ком уже, кроме самих себя, не тревожась. И пусть переваливаются меж сырых кочек ондатры, устроившие здесь свои нелепые хоромины, напоминающие неопрятные копешки, пусть дерутся очумевшие от осеннего великолепия турухтаны, шныряют травники... глухариха будет дремать. Ее охраняет ее муж, ее повелитель.
Великая завершающая пора года, когда все живое осознает свою полноту и значимость, когда красивое становится совершенным, цветок превращается в плод, плод дает семя – семя будущей новой жизни.
Крррах!
Это неосторожно скрипнул уключиной Водилов. Глухариха вздрогнула, еще не очнувшись от своих грез, захлопала крыльями и уже в полете увидала под собою двух мужчин в лодке, услыхала позади хлопанье крыльев своего супруга. И турухтаны, перестав драться, взлетели. Притаились меж кочек травники, две ондатры плюхнулись в воду и, прочертив в ряске темные следы, исчезли в камышах.
Только бобры в своей деревне за ближним изгибом ничего не слыхали, Станеев правил к ним. За плотинкой, которую он помог зверькам выстроить, начиналась сложная система каналов. На сухом островочке из ивняка, сучьев и обрубков дерева возводились хоромы. Ветки и сучья рубил Станеев. Он же сплавил сюда плот из жердей, нагрузив его чурбаками, а чурбаки расколов на поленья. Все это предприимчивые бобры пустили в дело.
– Вот это инженеры! – залюбовался Водилов, впервые увидав этих работящих умных зверьков. Одни рыли землю, другие «пилили» зубами сухие деревья, третьи укрепляли плотину, подмытую с одного боку. Никто этим не руководил, но каждый из бобров знал и без окриков, без понуканий исполнял заданный ему урок. Особенно рьяно старался молодой, светло-каштановый звереныш. Выгнув дугою взъерошенную спинку, оперевшись на задние перепончатые лапки, на плоский, как меч, хвост, он приплясывал около старой осины, скобля ее острыми своими резцами, сплевывал стружку и снова вгрызался в ствол, с мучительно-сладким урчанием обняв передними лапами дерево. За плотинкой, под кронами молодых осин, уже высились три хатки. Около них не было ни одного срезанного дерева. С веток на хатки упало несколько листьев, красно заполыхали, зацвели заревым, радостным цветом.
– Смотри, около домов ни одного дерева не тронули... – удивился Водилов.
– Хозяева, – отозвался Станеев. – Нагляделся? Теперь давай сплаваем на озеро.
Той же протокой они вывернули обратно в Курью, спустились вниз по течению и уже по другой протоке вошли в озеро. На самой его середине было воткнуто несколько кольев.
– Греби туда, – показал Станеев.
Вода в озерке была чистой, сквозь нее просматривалось дно, местами поросшее водорослями и травою. В траве ходили какие-то рыбины. Над озером кружили халеи, стремительно падали вниз и взмывали, схватив оплошавшую рыбешку.
– Давай попрошайки проверим, – взявшись за один из кольев, сказал Станеев.
– Э, успеется! – Илья разделся, нырнул и, восторженно вскрикивая и фыркая, поплыл саженками. Станеев, выдернув кол, достал попрошайку. «Ого! Вот это улов!» – вынув из днища плетенки пробку, вытряхнул рыбу: поймалось с десяток крупных раскормленных карасей. Двух из них Станеев отпустил на волю, снова настроил попрошайку, насыпав в нее приманки, и проверил другие плетенки. И в этих была рыба, но улов и без того оказался богатый, и потому Станеев взял из всех попрошаек штук пять или шесть сырков, а всю остальную рыбу выпустил.
Рыбам жилось тут вольно, сытно. Подогреваемое теплыми подземными источниками озеро и зимой не застывало, и мальки росли быстро. Сырка тут раньше не было. Станеев выпросил мальков у ихтиологов, хозяйства которых располагались много южнее, запустил их в несколько теплых озер и теперь постоянно проведывал. Сырки прижились.
Причалив к берегу, Станеев развел костерок и стал чистить рыбу. Уха уже закипела, а Водилов все плавал и, как раскормленный по осени гусь, гоготал и плескался. Вот он натешился наконец, ступил на берег, и взвизгнув, снова бросился в воду.
– «Дэту»! Давай мне «Дэту»! – Над водою клубились мошки. Опрыскавшись, Водилов стал одеваться все ворчал, недовольный тем, что свирепствует здешняя мошкара. – Это ты их на меня натравил?
– Американца в тебе почуяли... – усмехнулся Станеев. – Уха готова. Тащи кружки из лодки.
Уха была вкусна, навариста, Водилов ел, похваливал и требовал добавки.
– А сырок здесь откуда? – спросил он, наливав себе новую порцию.
– Я запустил. Думал, не приживется. А ему тут понравилось.
– Слушай, а ведь это здорово!
– Что здорово? – не понял Станеев.
– Да все, что ты делаешь: бобры, рыба, лес этот... – Жизнь Станеева, вначале показавшаяся капризом рефлектирующего интеллигента, сторонившегося людей, теперь обретала в глазах Водилова иной, глубокий смысл. Он делает великое доброе дело! Никто его к этому не понуждает, никто не сулит за труды награды, а он печется о лесе и его обитателях, как муравей, неутомим и, как муравей же, бескорыстен.
– Ерунда! – рассердился Станеев. – Усилия кустаря... А в одиночку тут много не сделаешь. Леском заинтересовались ребята из института экологии, правда. Но они далеко. А здесь есть кое-кто поближе... И перед этими я бессилен, – глухо докончил Станеев и, не желая продолжать тяжелый для него разговор, спустился с чайником к озеру.
– И все-таки это здорово, старик! – твердил упрямо Водилов. – Вот Истома был одиночка. А твои деяния – это, так сказать, уже иной, более высокий виток спирали.
– Брось трепаться! – досадливо отмахнулся Станеев. – Деяния... что я, апостол? Порой башку бы разбил о дерево...
– Свою или чужую? – усмехнулся Водилов, сполоснув кружку и наливая в нее чаю.
– Свою бы разбил, да что пользы? Колотишься тут, доказываешь: мол, вы же хозяева на этом шарике! Чего вы глумитесь-то над ним? Люди! И сам видишь, что кричишь зря... Э, да ладно! – обрывая разговор, хмуро закончил Станеев. – Слушай, а ведь ты говорил, что не любишь детей!
– Я говорил? – недоверчиво покачал головой Водилов. – Я этого не говорил, чтоб мне сдохнуть.
– Это было пижонство. Но ты говорил.
– Теперь другое скажу... Сын для меня больше, чем сам... Потому что сам-то я... трухлявое дерево. Но на том дереве есть одна зеленая веточка.
– Завидую я тебе, Илюха! Люто завидую!
– Э, чувствуешь? – подняв палец и подмигивая, дурашливо, но не без скрытой гордости спросил Водилов. – Человек пустил корни...
Над ними, совершив облет, закурлыкали журавли. Шли они ровным, хорошо выстроенным клином. Вожак уж не оглядывался, не покрикивал – свыклись птицы со строем, летели крыло в крыло, и небо, облитое по горизонту красным вином, стало родней и понятней.
В эту ночь приятели домой не явились. Ночевали под навесом, закрывшись от комаров пологом. Под утро к ним прибежал Буран и привел с собой Сану.
– Смылись! Ах вы бродяги! – счастливо и виновато приговаривал Станеев, взяв на руки спаниельку. – Елена-то там одна... плачет, наверно?
Елена занималась гимнастикой по системе йогов и встретила их с улыбкой. Она подолгу втягивала через нос воздух, потом стояла на голове, приподнимала то одну ногу, то другую, склонялась и разгибалась, и, лишь выполнив весь комплекс только ей известных и однообразных упражнений, стала одеваться.
– Вы заплутали? – спросила она.
– А ты? – вопросом на вопрос ответил Водилов. Пожав плечами, женщина ничего не ответила и попросила отвезти ее домой.
– Ты, вероятно, останешься? – предположила она. Водилов кивнул.
– Что ж, прощай. Если все же надумаешь, я буду ждать тебя.
– Не жди. Не надумаю.
Почесавшись о елку, Филька задрал верхнюю, козырьком нависшую над нижней губу, фыркнул, сдунув с нее паука, и дал голос. Он не звал никого, потому что звать, в сущности, было некого, а трубил еще не оформившимся в бас срывчивым голосом потому, что был сыт, молод и чувствовал, как ходит в нем необоримая животная сила. И хоть вместо лосиной величавой короны на голове красовалась пока еще весьма уродливая лопата, хоть весил он каких-то девять-десять пудов, но лопата уже настолько окрепла, что ей нетрудно было свалить молодое дерево: ведь все эти пуды были сгустком могучих мускулов, внушительно перекатывавшихся под гладкой серовато-бурой шерстью. На голос Фильки никто не отозвался, хотя слышали его многие обитатели леса: пара бурундуков, запасавших на зиму орех, филин, дремавший в дупле, ко всему равнодушный еж, обнюхивавший норку куторы. Слышал и еще один зверь, который тоже был молод и набирал опасную силу. Он шел стороной и, поймав одного из бурундуков, разорвал его, почти не глядя на жертву, потому что следил за большим, уже когда-то встречавшимся зверем. Бурундук – всего лишь грызун, эпизод, которому волк не придал никакого значения. Вот если б взять того зверя! Да разве в одиночку его возьмешь! Вон он как буйствует, как крушит вокруг себя деревья! И рога у него появились, какие-то странные, мутовчатые, и копыта заметно выросли. Упаси бог угодить под такие копыта! Ах, как сильно пульсирует в лосиных венах кровь! Как много под этой красивой шкурой мяса! Не задремлет ли он, чтоб подкрасться, прыгнуть неожиданно из кустов, перекусить лен, а потом, уже ослабевшему, порвать горло. Кровь хлынет красно и горячо, прольется наземь и, сладко дымя, будет дразнить росомах, всегда стерегущих чужое пиршество.