Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 98)
- Пожалуется верхним людям: «Микуль худой сын». Рассердится на меня.
– Не рассердится. Ты хороший сын, – успокоила Марья.
– Возьми шкуру за хлопоты... Сырая, однако.
– Оставь, – отказалась шаманка. – Дорогой ценой досталась.
– Сердиться буду! Ножом колоть её буду! Зачем хозяин отца измял до смерти? Возьми, – настаивал Микуль.
Марья заехала ещё в одно стойбище, приняла роды у двух вогулок, попользовала больную старуху, по чьему-то недоброму наущению брошенную в холодный чум. Выбранив старейшин, стала камлать. После принялась отпаивать недужную травами, греть в печи. Старуха застудила лёгкие, упав с обрыва в реку. Тонула, да поспел вовремя пастух, вернувшийся с дальних выпасов, схватил её за косы и стал переваливать в калганку. Упитанной оказалась старуха – не смог, и за косы вытащил её на песок.
– Зачем спасал, безмозглый? – обругала спасателя старуха.
Муж выгнал её, привёл в чум молодую. Сказал: «Уходи к верхним людям!».
Шаманка подобрала несчастную в пяти верстах от стойбища. Старуха без чувств свалилась на муравьиную кучу. Муравьи бегали по её лицу, по одежде, жалили. Старуха не шевелилась и почти не дышала. Марья повезла её в стойбище и выходила к часу, когда хозяин прикатил с молодой женой.
Марья объявила ему:
– Духи не приняли её. Сказали, что раньше отойдёшь ты... если выгонишь жену из дома.
Вогул сильно огорчился, и, опять выпив, принялся бить хореем деревянного идола-божка, допустившего, по его мнению, явную несправедливость.
Узнав об этой истории, Ремез долго смеялся.
– Ох ты плутовка! Ох богородица вогульская! Как только вырешила!
– Богородица? – задумалась Марья. – Помню. Её тоже Марьей зовут. Полмира ей молится. Как молятся ей попы ваши?
– Спроси у Ионы.
– Он не молится. Пьёт да с бабами веселится. Сам как молишься?
– Я? – Ремез смутился. Вопрос был не из простых. – Никак, Марьюшка. В церькву почти не хожу. Младень был – молился.
И, показав как складывается крест, принялся вспоминать «Отче наш» и другие молитвы.
– Богородицы, дева радуйся, – забормотал облегчённо, наконец припомнив несколько связных слов. Забормотал и, не вникая в смысл, заулыбался: как же, всё-таки молитва. – Благословенна ты. В жизни. Благословен плод чрева твоего...
– Какая же она дева? – перебила Марья. – С младенцем-то на руках?
– От непорочного зачатия. Дух божий на неё слетел. В образе голубя, – путано разъяснил Ремез.
Однако шаманка понимала с полуслова, и библейскую сказку эту тотчас перевела на себя, и даже с лёгкой и ласковой насмешкой:
– Вот и на меня дух божий слетел... в образе сына боярского. Я тоже зачну непорочно.
И зачала.
Никто из вогулов не осудил бы свою, столь чтимую и мудрую жрицу, которая всех понимала и никого не бросала в беде. Но Марья до последнего своего дня скрывала от сородичей, что затяжелела.
Родила во время камлания. При родах умерла, оставив вогулам после себя девочку. Девочку они почитали, как святую, и нарекли её Мисне.
Бывая на Севере, Семён расспрашивал о ней, но ничего не добился. Вогулы недоумённо пожимали плечами, отмалчивались. А где-то в тайге, в чужом чуме рос человек, пока ещё человечек, дочь Марьи и Ремеза.
Случилась ссора с Федькой Пешневым, который увёл дочь у Юшки, самого лучшего в роду Хатанзеев охотника. Увёл, ссильничал и бросил в тайге на съедение гнусу. Девку нашли, когда она решилась ума. Онемели руки и ноги, крепко перетянутые сыромятным ремнём. Лицо опухло, тело покрылось волдырями. Гнус, привлечённый кровью, облепил несчастную сплошь. Юшка, словно охотничий пёс, шёл по следу и, отыскав дочь, отчаянно взвыл и принялся рвать зубами ременные путы. Но лишь перегрыз, как пуповину, последний узел, – девка кинулась в чащу. Она страшилась людей – доверяла только зверью. Зверь не трогал её. Зверь оказался добрей. Человек надругался.
И она побежала прочь, оставляя на колючих кустах клочья когда-то нарядной, теперь окровавленной и грязной ягушки. Юшка ослепнув от горя, мчался следом, терял из виду и вновь отыскивал след покрасневшими трахомными глазами.
Ремез бил казака смертным боем. Потом, в сопровождении трёх недавно повёрстанных уральцев, отправил его в Тобольск. Им же доверил богатый ясак.
Пешнев сговорил казаков бежать с добычею через Камень и затаиться в тайге. На том и порешили. Не учли только, что Юшка велел сородичам не спускать с них глаз.
Их, спящих после сытного ужина, повязали у костра, приговорив к той же лютой муке, которой Пешнев предал Юшкину дочь.
Гнус точил их, точил нещадно, и только теперь, сами привыкшие убивать и грабить, ожесточившись в долгом походе, поняли, сколь страшна эта смерть в урмане. Ясак, который они присвоили, лежал подле ног Юшки. Он сурово молчал. Изрезанное глубокими складками лицо охотника словно закаменело. Глаза были недвижны и печальны.
– Не отпушшаешь – дай смерти скорой, – хрипел Пешнев, встречавшийся со смертью не раз. Его одного о чём-то хотел спросить Юшка. Хотел, но не спрашивал, дымил дурманящей табун-травой, купленной у заезжих купцов. Давал – по кругу – затянуться своим людям.
– Людожоры! – извивался в ремнях Пешнев, сдувая с губ насосавшихся кровью комаров. Отяжелев, они отваливались и с мерзким писком улетали. Мошкара же была ненасытна. Она клубилась тёмными тучами, седала на обнажённые тела. Один из казаков, молодой ширококостый уралец, не выдержал, умер. И другой, постарше, но тоже, видимо, не из крепких, без чувств обвис на ремнях.
Юшка и люди его невозмутимо выкурили подле костра по трубке, потом безмолвные, словно тени, исчезли в тайге.
Ремез не нашёл бы казаков, если б не сказала о них Марья.
– Только не все они живы, – добавила она с грустной усмешкой: устала после камлания. – Один, вижу, помер... от медвежьей хвори. Другой в безумие впал. Третий...
– Кто третий-то? Федька? Пешнев?
Марья кивнула:
– И ему недолго осталось, ежели не поспеешь.
– Ясак цел?
– Не видно. Может, пропал где. Может, спрятали...
– Скорей твои мужики отняли.
– Их нет там. Там токо твои люди. Голые и ремнями опутаны.
Ремез ужаснулся, хотя недавно ещё сам чуть не зарубил жуликоватого и наглого Пешнева. Но кто из казаков и добр и мягок? Ожесточаются в походах. Как и сам Ремез. С этим приходится мириться. Или – ломать. Не то они тебе на горло наступят. Бесшабашный, отчаянный народ. Но, как говорится, с волком жить – по-волчьи выть.
Подплывая к зимовью, подле которого, по словам Марьи, маялись в путах казаки, Ремез с тоскою подумал, что в Тобольске предстоит жёсткий спрос воеводский: потерпел урон без пользы, ясак пропал. Могут в мздоимстве обвинить. Не посмотрят, что сын боярский и первый изограф – пошлют под палки. Вон князь Гагарин на что уж несокрушим и богат был, как никто в Сибири, а головы лишился. И Меньшиков, дружок его первейший, не помог.
Да ладно, что до срока-то себя отпевать? Можно, конечно, скрыться и – не сыщут. Но с этой землёю связана вся жизнь. Здесь подал голос, впервые глаза на ней открыл... Тут похоронены дед Меншой, отец Ульян Моисеич. И Фимушку здесь встретил, и дети здесь родились... Пуповиной прирос к Сибири! Земля родимая!
Вот они, утеклецы! Второй, рябой казак, не единожды раненый, тоже скончался. Пешнев выжил, благодаря Марьиным хлопотам.
– Ясак-то, – намекнул шаманке Ремез, – пущай воротят. Мне худо будет – ладно. Вас выведут под корень, вот что худо!
– Пусть сыщут сперва. Мы на ногу скоры. И тайга велика.
– Сыщут, Марьюшка. Ваши же выдадут за вино. Расплата будет жестокая.
Марья вняла и, не упредив его, исчезла. Причалила к юртам, когда ватажка домой собиралась. Лодкою правил Юшка. На дне, прикрытая малицей, лежала хворая дочь. Лицо её пожелтело, глаза ввалились и смотрели на мир бессмысленно и равнодушно, словно всё в нём познали, и всё интересное человеку осталось позади.
В третьей бударке, которой правил седой старик, по обличью русский, нагорбились кожаные баулы с ясаком.
– Кто будешь, человек добрый? – приветствовал его Ремез.
Старец руки не подал. Смахнув со сморщенных век клочкастые лешачиные брови, гневно выкрикнул:
– Зверьё! Поганцы!
– Почто так, отец? Все ли мы зверьё? Все ли поганцы? – Ремез отшатнулся, точно долгие брови эти хлестнули его по глазам.
– Все! Все, как есть!
Слова старика задели. Ремез насупился, зло стиснул обветренные губы. Себя он не считал виноватым, но вдруг сделалось жутко, когда на брег выпрыгнула безумная Юшкина дочь, неловко отступившись, упала и, лёжа в грязи, уставилась на него пустыми и мёртвыми глазами. С лица и рук стекала болотная жижа, но ничто на свете – ни лес, ни река, ни люди, даже старик среди них, бранившийся с Ремезом из-за неё – несчастную, не занимало. Слова ничего не значили, как, верно, ничего не значило всё сущее на свете. Да и сама себя она не осознавала, точно в её телесной оболочке обитал кто-то чужой, сама она в этом мире отсутствовала, ничего о нём не знала, даже не понимала, наверно, что существует. Люди открывали рты, текла река и ходили под ветром волны, шумел лес, цвёл багульник, горланили халеи. Но ничто для неё не пахло, не звучало, не двигалось – всё омертвело. Но и всеобщую эту смерть или, вернее сказать, смерть собственного разума, она не воспринимала. Смерть есть небытие. Но до этого надо додуматься.
– Какую красу сгубили! – гневно выкрикивал старик. Голос его терял силу, гас, как закат над горами и всё же был страшен и сокрушающ. Чёрные руки, воздетые к небу, истекали страшными жилами, волосы дыбились на ветру, глаза сочились слезами.