Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 100)
Угрюм и необъятен океан, суровы и неприветливы дальние скалы. Но люди здесь просты и доверчивы. Птица не пугана. Гусей в пору линьки бьют палками, рыбу острогами. Какой только дичи, какой рыбы здесь нет! Богат, несметно богат северный околоток губернии! И – размашист. Тут – море, за морем, по рассказам рыбаков и людей хожалых, иные земли есть – острова. Бывальцы выводили их очертания то углём на бересте, то прутиком на песке.
– А дале – лёд, – сплошняком лёд, – сидя у костра, качал белой, как куропачье крыло, головой старый Сэротетто. Он, сколько помнит себя, торит тропы, кочует. Промышлял диких оленей на дальних островах, песца, лис и медведей поближе. Теперь отошло его время. И настигла беда. Минувшей зимой за гривастым волком гнался, обчистившим капканы, да и сам налетел на ушкуйника[16]. Ладно, русский человек выручил... Сэротетто точно знал, на островке раньше никто не обитал. Откуда он взялся, этот русский? То ли охотник, то ли беглый – расспрашивать Сэротетто не стал, хотя провалялся в снежном чуме своего спасителя до весны. Потом уж по наледи добрался верхом на олене до своего стойбища.
«Повидать бы мне того отшельника!» – загорелся Ремез: именно от такого человека можно многое почерпнуть.
Поразмыслив, решил плыть на острова с жутким названием Чёртовы. А начало походу – Мангазея.
Но там, где красовалась она когда-то, многоязычная, златокипящая, где встречались ходоки со всего мира, зияла пустынь чёрная, обуглившиеся столбы да ямы. Верстах в трёх от пожарища на избушку наткнулся, будто съехавшую с пригорка. Присмотрелся след бурый, словно какой-то Святогор мест северных выдрал полосу из тундровой ягушки, сотканной из цветов, мхов и ягеля; выдрал, смял в кучу, и под ветрами, под дождями и снегами почернел, съёжился этот ком.
Глазу незоркому избушка показалась бы нежилой. Но припахивало дымком, и, стало быть, в ней обитает кто-то, один на всю вымершую, разорённую пожаром Мангазею.
Ремез постоял, срисовывая унылое ветхое жилище, многоцветный с бурой полосою пригорок, черпнул горстью дымчатой голубики, поласкал её языком и, сладко зажмурившись, сглотнул.
«Чисто вино! Где сыщешь кроме такую ягоду!»
Ремез притомился и ему впрямь захотелось выпить. Но туеса и бочонки в стругах пусты. Мука и та кончилась. Одна пища была: рыба, мясо да ягоды. Правда, пекли хлебы из корья и каких-то кореньев. Ерофей Долгих перенял у камчадалов, когда ходил к ним с Атласовым. От него Ремез узнал впервые о дерзком казаке, с горсткою таких же молодцев задумавшем поход на незнаемую Камчатку и далее.
Ерофей звался в ту пору Платошкой Сытым. Этого и Ремез не знал. Да многие сибиряки теперешние носили когда-то иные православные имена.
Путь Ермака Камчатского, так звали промеж собой казаки Володея Отласа, был долгим и тяжким. Никто не знал, где и когда он кончится. Может, и кончился уже для Володея... Сытый отстал в пути, лихорадка свалила. Его хворого полонили чукчи. Поднявшись на ноги, утёк, да о том помалкивал. Пробираясь в Тобольск, дважды сидел в острогах. В Якутске по велению воеводы чуть не клеймили. Выручил дружок старый Ерофей Долгих. Бежал с ним. И снова острог и пытки, которых Ерофей не выдержал. Имя его Платон взял себе. В Тобольске встретил Ремеза Ульяна. Служил с ним раньше. И, как в молодости, опять накинул на себя казачью лямку. Истёрлась лямка, а Ерофей всё жив, и вот уж под началом сына Ульянова служит. Во всём ему верен и надёжен. Без советов бывалого казака Ремез шагу не сделает. Не будь Ерофея – давно бы от цинги и бесхлебья перемёрли. Долгих сварил хвойное месиво, развёл в казане и всю ватагу поил, поил даже тех, кто был здоров. Потом хлебы начал печь. Не калачи Фимушкины, но всё ж...
– Бедует кто-то, лиха голова, – старый казак подошёл неслышно, стоял за спиной Ремеза молча, боясь помешать ему, Ремез кивнул и, подойдя к избушке, стукнул ножнами в неплотно пригнанную дверь. Распахнув её, негромко позвал:
– Есть тут душа живая?
– Не ведаю, жив ли, – откликнулся кто-то за печкой.
В жаркой норе этой, забросанной сажей, пахнущей прелью и какой-то залежалой травой, увидали чёрного исхудавшего мужика. Борода и волосы на голове свалялись. Костистые руки были грязны и дрожали. Хотел он подняться, но обессиленно рухнул.
– Эк довёл себя! – вглядываясь в странно знакомое лицо, в глаза, запавшие, как у покойника, неожиданно заволновался Ремез.
– Не я, Сёмушка, хворь довела.
Ремез едва не отпрянул. Знакомый, очень знакомый голос! Но где и когда сходились пути?
– Откуль меня знаешь? – спросил, вспоминая.
– Грех брата родного не знать.
– Никита?
– Ты вот меня не признал. Да и как признать эдакую дохлятину?..
– Какое лихо тебя сюда занесло?
– А тебя?
Ремез не нашёлся, что ответить.
Никита, которого и невозможно было признать в этом заморённом, желтолицем человеке, с одышкою продолжал:
– И верно, что лихо...
Казаки-ясашники сказывали и раньше, будто видели его в вогулах. Но, проплыв многие вёрсты, Ремез чуть ли не каждого о нём спрашивал и, потеряв всякую надежду, смирился: «Сгинул где-то, буйна головушка».
Услыхав о русском, спасшем Сэротетто, Ремез и не предполагал, что это мог быть Никита.
Тем не менее, именно он спас самоеда. Отстав от ушкуйников, Никита охотился в одиночку. Потом занемог, отлёживался и, затосковав, подался с островов на Большую землю. В этой захудалой избушке и облюбовал себе пристанище. Думал, помрёт без людей, и иссохший труп его будет лежать, пока кто-нибудь не наткнётся. И грустно стало, и боязно. Ни зверей, ни людей не боялся. Боялся своего одиночества, к которому ранее всей душою стремился. Жутко это – уйти из мира, пав неизвестно где и непонятно, во имя чего, как олени во время копытки. Никита видывал разбросанные по тундре, тёмные на слепящем снегу туши. И их, и дохлых хищников, обожравшихся мертвечины. Думал, и сам свалится среди этой падали, а песцы и волки разорвут, растаскают труп... Падаль, падаль! Человечья падаль!..
Собрав последние силы, выполз из избушки и принялся рыть себе могилу. Земля была твёрдая, как кирпич. Да нет, – твёрже! – тот от ножа крошился. О землю же, сняв дёрн мшистый, Никита лишь тупил нож, оставляя поверху лёгкие царапины.
«Так мне до скончания века не вырыть!» – отчаялся Никита. Но постепенно прогнав мысли о скорой и нежданной кончине, стал жечь на будущей могиле костры.
Дело сдвинулось, и чрез пару недель он углубился на полсажени. Спешил, обрывая ногти, выбрасывал грязь и крошки ладонями. И скоро вырыл бы, но опять хворь помешала.
Заполз в избушку и до того, как потерять сознание, горестно вздохнул: «Видно, буду, как самоед, посреди тундры валяться. Да и хуже ишо. Их хоть на нарах подвешивают... И то росомахи достают. Я же для любой зверюги добыча...»
«Занесло тебя!» – досадливо морщился Ремез, а мыслями в прошлое возвращался. Не уследил он, как горе съело братову семью. Алёна умерла в родах, разрешившись мёртвеньким же, раньше срока. После похорон Никита сразу же исчез, по слухам, примкнул к ушкуйникам.
От судьбы бежал... Куда от неё уйдёшь? С ней надо ладить. Не умеешь – противоборствуй. Свою судьбу Ремез приручил. Скалила зубы на него, рычала, но покорялась. Хотя кусала порой, подминала, как разбуженная медведица. И одолевать её было нелегко, но любо. Силы свои узнавал. В человеке силы необъятные! Надо восчувствовать их. Никита не доверял своим силам.
Не знал Ремез другой причины. Брат младший ревновал к нему Алёну. Может, потому и спутался с Домной. И совсем уж в грехе уверился, когда Алёна до срока разродилась.
«Выкидыш! – скрипел зубами Никита. – Знаю я, какой выкидыш! Мною грех прикрывают!»
Ремез и не подозревал, что был однажды на краю гибели. В день похорон, сам горем убитый, – любил сноху, как дочь или как сестру младшую, – шагал с кладбища, ослепнув от слёз и не заметил, как кто-то из-за угла малухи затопал в огород. Никита любимого брата ждал с мушкетом... Выстрелить сил не хватило.
И вот сам Никита теперь мысленно прощался с белым светом.
Ремез велел Ерофею принести деревянную шайку, котёл. Натаскал воды, нагрел и принялся отскабливать, отмывать засворобевшего Никиту.
После бани, выпив горького Ерофеева настоя, Никита уснул в чисто вымытой натопленной избушке и спал до утра. Утром, похлебав ушицы и съев жареную куропатку, опять провалился в сон.
Ремез тем временем обследовал берег, чертил, срисовывал, думая о брате, жизнь которого не сложилась. Взял, кинул её безоглядно в пропасть бездонную, не подумав, что может в дребезги разбить. И молод ещё, и силён. Но как подрубила его Алёнина смерть!
Одна кровь течёт в братьях, но Ремез так легко горю не дался бы! Заглушил бы его работой. Одно спасение – работа!..
День летний северный долог. Теперь уж и к ночи, тоже долгой и серой, время идёт. Но Ремез живёт по тобольским меркам: встаёт, как раньше вставал, до зари, ложится за полночь. Когда тут горевать?
Вон уж сколько зим и лет правит Ремез государеву службу! Солоно и горько бывало. Горько – виршами подсластит, солоно – запьёт обской водицей. Запьёт, а берег речной или озёрный – и на чертёж положит. Заодно побеседует с ходоками и ведомцами, с местными народцами, начнёт постигать их язык и нравы. Изучив язык, запишет их песни и сказки. А что не успеет – отложится в цепкой, неутомимой памяти. Вот где пиво-то! Вот где крепкое! Пей жизнь эту досыта! Пей да ума набирайся!