Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 101)
«Эх, Никитка! Братан ты мой бедный! Будто и не Ремез – хлипок. Сорвался, как лист воглый, подсох на солнышке, и – несёт, несёт тебя по земле!..
– Ну полегчает – свезу домой. Там, среди стен родимых, выправишься».
...Но плыть в Тобольск Никита наотрез отказался, сколько не просил его брат старший.
– Нет, братко, – мотал поседевшею головой, – останусь тут.
– Да ведь сгинешь, леший!
- Так тому и быть. Но мнится, выживу, коль воскресил ты меня, два раза не помирают.
– Всяко бывает, – встрял Ерофей Долгих. – Я раза три помирал, ежели не боле. А вот скрыплю, и помирать неохота, – он вспомнил обманутые им смерти, которым надоел своей неистребимой живучестью. В складках лба заблестел пот.
Ни кола, ни двора. Ни единой души родной. Может, чуть-чуть всех прочих ближе стал Никита; недужного, кормил его с ложечки, мыл, стриг и даже исхитрился скроить из шкур новую одёвку. Прежняя пришла в ветхость.
– Оставь меня с им, Ульяныч, – попросил однажды Ремеза. – Один-то он точно сгинет. Моей службе всё едино срок вышел.
– Послужишь ишо, – отмахнулся Ремез, не желая терять опытного и верного казака. Да и воевода спросит: больше половины отряда рассеял.
– Был конь да изъездился.
Видно было, что Ерофей не отступится.
– Мне всё одно помирать скоро. Там и приткнуться негде, разве что в остроге...
И Ремез вспомнил, что Долгих живёт под чужим именем, и что его давно ищут. Найдут – точно не минует острога.
– Приневолишь – сбегу, – стоял на своём казак, неотступно следуя по пятам за Ремезом, привычно вымерявшим берег.
– Бегать ты мастак. То мне ведомо, – насупился Ремез, в душе соглашаясь с Ерофеем. Старик измотался в изнурительном долгом походе, часто жаловался на старые раны.
– Притворись хворым, – поразмыслив, решил Ремез.
– И притворяться не надо, Ульяныч. – Сам видишь, еле ноги переставляю.
– Останетесь двое хворых...
– Из двух-то одного здорового выкроим, – отшутился Ерофей.
Оставив им пару ружей, свинец и порох и часть хлебных запасов, толокно да соль, казаки отплыли.
«Не увидимся боле. Чует сердце», – прощаясь с братом, думал Ремез.
– Увидимся, Сёмушка. Не на том, дак на этом свете, – с показной беззаботностью шутил Никита. Шутил, а на душе кошки скребли: «Твоя правда, братко, – не увидимся. Так что прощай!» – грустил, провожая уплывавшие струги. Стоял на берегу, пока суда не скрылись из вида. Далеко им плыть, до самого Тобольска. А уж зима льдинками поигрывала. Шоркались они о борта судёнышек.
Надо бы к Марье завернуть, но поймав едкий, всё подмечающий взгляд Алёшки Рваного, велел плыть по главному руслу. Знал, что Алёшка – соглядатай и закадычный дружок Пешнева, растерзанного вогулами. Мстя за Пешнева, властям донести может, хотя рыло-то, похоже, в пуху: тоже немало пакостил и грабил, и девок портил, но в службе был истов. И Ремез понять не мог, отчего он не убежал с Пешневым. Наверно, в сговоре с ним был.
Был, да накануне поссорились с Пешневым, не поделив награбленный ясак и девку. «Бог шельму метит!» – злорадно ухмыльнулся Рваный, узнав о гибели бывшего друга, хотя и сам был шельмой из шельм.
А Ремез уже позабыл о нём. Иные заботы одолевали. Перечислял в уме, что сделано в походе: ясак, чертежи, перепись неучтённых инородцев, чучела, сказки, образы трав и камней. И даже вирши о каменной бабе... О Золотой Бабе... о Марьюшке! Жива ли?
Струг режет носом волну. Вот уже Самаровский ям, и золотое купольное сияние берёз, меж которых чистые затерялись дома. Дальше – синь неоглядная.
Над тайгой ветер, и над Самаровым ветер. Он рвёт листья с берёз, разносит, и плывут они, жёлтые, прошитые жёлтыми жилками, бог весть куда, липнут к борту, отваливаются нехотя и снова плывут. Порой в них тыкаются острыми зубами-челноками щуки, и глубью важно плывут таймени. Иной, разыгравшись, взлетит над водой и, ошалев от хмельного осеннего воздуха, ввинтится в хребтину волны и пропадёт в тёмных глубях.
На заднем струге добрый улов. А у Рваного снова леса натянулись. Алёшка упёрся ногами в днище. Жилы на шее вздулись, почернели, глаза налились кровью, а рыбина не давалась.
– Шибче, шибче лесу ослабляй! – советовал рыбаку Мокей Холод, широкий – что вдоль, что поперёк, – казак, большой любитель ухи, сам лентяй несусветный. Чуть выберется минута – падает, где стоит, и тотчас храп раздаётся, густой, с переливами. Храпит столь яро, что даже халеи пугаются этого дикого шквала звуков.
– Чаль на себя! На себя, тёпа! – подсказывает Мокей. И Рваный, матерясь и крякая, изо всех сил тянет толстую лесу. Над водою возникает огромная рыбья башка, жабры, перья. Показалось, и царь вод здешних снова ушёл в глубь, едва не утянув за собой рыбака.
Леса то в воду змеёй многосаженной, то на струг. Но рыбина сильна и не желает сдаваться. А Рваный уж изнемог. Но Холод по-прежнему щедр на советы. Сам пальцем не двинет.
Ремез увлёкся, сверяет чертёж с берегом и не видит происходящего вокруг. Он доволен: чертёж снят точно, и теперь без боязни можно перенести его на большую карту Сибири.
Услыхав крики, спрятал чертёж в кожаную сумку, схватил лук, подаренный Юшкой:
– Тяни, Алёха! Мокей, помоги, чёрт! – натянул тетиву, прицелился. – Ишо чуть! Не ослаблять!
Едва показалась зевлоротая башка над водой – стрела вонзилась в голубоватую мякоть под зевом. Осётр взлетел, извиваясь от боли, ударил хвостом по волне, скрылся, но скоро леса ослабла.
– Правь к берегу! – велел Ремез кормчему. – Алёха, дохнуть ему дай! Пущай глубже дохнёт – скорей сомлеет.
– Я час... я пешней его... пешней! – с несвойственной ему живостью засуетился Мокей, размахнулся с плеча пешней, и, не рассчитав, рухнул за борт прямо на рыбину. Леса порвалась, и осётр ушёл.
– Бросай другой крючок... на Мокея! – ржали казаки, не слишком жалея о потере. Улов и без того был богатый. Мокей плавать не умел и, нахлебавшись воды, пошёл ко дну.
– Утонет однако! – предположил худенький казачок – первогодок. Он и помог бы, да не умел плавать.
– Туды и дорога! – проворчал Рваный. Он был сердит на Мокея: такую добычу упустил из-за этого недотёпы! – А выплывет – всё одно за борт сброшу.
Мокей задыхался, молотил руками и ногами, уходил под воду, всплывал... Со дна кто-то толкнул его студёной костяной рукой. «Водяной аль тит-рыба!» – ещё мелькнуло в мозгу Мокея, и он обмер, и камнем пошёл ко дну. Но сверху на него обрушился Ремез. Схватив утопленника за волосы, погрёб к берегу. В него кто-то сильно толкнулся. «Ишо один утопший» – в груди захолонуло, и с удесятерённой силой он потянул за собой Мокея. С палубы бросили канат.
– Двум не выбраться... нет! Правьте к берегу! Спо-ороо!
Обвязав «утопленника» канатом, Ремез перевёл дух, огляделся. Плечо сильно царапнуло.
– Царь! Царь! – заблажил Рваный и выхватил саблю. – Брось Мокейку! Убычи не будет! Вяжи царя! Вя-яжии!
– Не дури! – строго осадил Ремез. – А то самого свяжу. Пику мне дайте! И вервие!
Протолкнув пику под жабры, Ремез накинул на неё верёвку, сам поплыл к берегу. За стругом мотались на буксире два малых «челна» – Мокей и рыбина.
– Знатная будет ушица! – причмокнул губами Рваный, простивший Мокею его оплошность. А тот не подавал признаков жизни. И на берегу не смогли откачать. Видно, случился разрыв сердца.
«Ну, вот, ишо потеря!» – невесело заключил Ремез, но жали в душе не было. Зачугунела душа. Привык в походах терять товарищей. Не слишком ли велики потери?
Ох и достанется от воеводы!
Истосковавшись по близким, казаки всеми силами рвались домой. Однако Ремез приказал бросить якорь в Увате.
– До утра, – коротко бросил он.
– Какой резон? Колокола тобольские слышно, – ворчали казаки, с тоскою поглядывая в сторону родимого города.
– Резон полный, – слукавил Ремез, не слишком вдаваясь в объяснения. – Чертёж с натурою сверить надобно. А то когда опять сюда выберусь! Вы в бане попарьтесь той порой да наденьте, что посправней. А то чистые обдергай!
Меньше всего Ремез заботился о том, в каком виде предстанет его поредевший отряд перед тоболяками. Хотел приготовиться к встрече с воеводой. Хоть и не виновен ни чём, а всё же ответ держать придётся. За что отвечать-то? За то, что ретив был в службе? Что жив остался? Что, если по верстам считать, за один поход прошёл больше, чем сам Ермак Тимофеевич? Что рисковал? Скажут, на то и служба. Казак ведь, а не инок в монастыре.
Решил всё же воеводу задобрить. Позолоченная рука ласковей. Золотить руку княжескую отправил Алёшку Рваного и Фёдора Шалого, чернобородого, с ласковыми глазами говоруна. Он, как и сам Ремез, прихрамывал; волос, вьющийся визилем, побило серебром. Лицо однако свежее, молодое. И голос тёплый, обволакивающий. Многие девки и бабы шалели от сладкого Федькиного голоса.
Велел поклониться и Митрофановне, послав ей осетра да трёх соболей, Гавриловне – малахай татарский, лисий.
Проводив гонцов, закрылся после всех в бане, и нежась в лёгком пару, отдался нахлынувшим мыслям. Перед мысленным взором его возникла Фимушка, смущённая, радостно распахнувшая глаза. Метнулась лаской навстречу, всхлипнув, уткнулась в плечо, родная, тёплая. Облобызала бы, да сыновья тут, и тесть, и Гаврила. Следом другие набежали соседи.
– Сёмушка! Любый! – шепчет, приникнув.
- Лада ты моя, ладушка! Всё такая же ласковая!
И вдруг иной – из давней давности – дальний голос доносится: