Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 95)
Шкура к шкуре, портные и скорняки сшили мамонту одёжу. Воеводу сморило, и он убрёл, наконец, домой, приказав снова подать мастерам щей и водки. С хохотом, с весёлыми прибаутками, поснедав, шили они меховой кафтан.
К вечеру пятницы справили полностью мамонтово чучело. Одёжу так ловко сверстали – швов никто из посторонних не заметил. Глаза вставили, живые, прозрачные, того и гляди сморгнут. В подглазья Ремез добавил какой-то загадочной темнинки, ободья, напротив, осветлил.
Смех, дотоле царивший в сарае, смолк. Всем почудилось вдруг, что явилось сюда давнее-предавнее прошлое, и зверь что-то силится высказать и не может. Стало тихо и жутко. Воевода поёжился. Никита погрозил мамонту кулаком:
– Ну ты, чудо-юдо! Гляди у меня! А то щас из фузеи пальну!
– Ай да Ремез! Ай да мастер! – восторженно прихваливал воевода изографа. – Тут уж тебе сполна причитается. Проси, что хошь. Не поскуплюсь.
– Дом брату моему выдели. Своей семьёй жить собрался, – даже и для себя неожиданно попросил Ремез.
Никита удивлённо покосился на него, но смолчал. Сначала обиделся, а потом вспомнил зарод на берегу Иртыша, плётку и дикую необузданную ревность и по достоинству оценил заботу старшего брата.
– Велика ли изба нужна?
– Сам два, да ждёт прибавления, – погрозив Никите бровями, сказал Ремез. О прибавлении на всякий случай сказал. Алёна пока налегке ходила. – Чуть погодя тестя в дом примут, – насчитывал Ремез, хотя Аксён где-то потерялся. Может, и в живых его нет.
– Подле Знаменского монастыря есть пятистенник. Подворье справное: конюшня, стая, баня, завозня... Великоват для тебя, правда, – взглянул на Никиту воевода, – но коли просит брат – отдам.
– Чей пятистенник-то? – поинтересовался Ремез. – Вдруг хозяин объявится.
– Не объявится, – усмехнулся воевода, но в объяснения вдаваться не стал. Жил в пятистеннике казак, склонивший к бунту земляков своих, запорожцев. Был он схвачен, бит и присуждён к вечной каторге в Нерчинск. Перед высылкой ему выдрали ноздри. Ремезы о том не ведали. – Не объявится, – мрачно повторил воевода. – Так что селись и зови на влазины.
Братья, не откладывая в долгий ящик, тотчас пошли смотреть новые Никитины хоромы. Дом добротный, с двумя горницами, с подклетью и светёлкой. Никите он приглянулся, но порасспросив соседей о бывшем хозяине, опустил голову:
– Вот, стало быть, какое наследство досталось.
- Досталось – бери, – сказал сосед Евстафий, тот самый, который вытачивал мамонту глаза. – Иван-то хоромы эти не строил. Тоже чрез чью-то беду завладел. Тебя, даст бог, чаша сия минует. Так что селись, шабрами будем.
– Дак что посоветуешь, братко?
– Хозяина не воротишь, – снимая с рукава невидимую пушинку, сказал Ремез. – А воротится – к той поре, может, разбогатеешь. Да ведь и он такой же хозяин, как и ты. – И вырешил, не советуясь с Никитой: – Скотину, какая есть, пополам. А вот на прочее денег нет, кроме целкового, который воевода за элефантуса дал.
– Не надо, братко! – заупрямился Никита. – Забыл, что у Алёны золотишко отцовское?
– Забыл, – признался Ремез. – Ежели понадобится что – бери без оглядки. Нам с тобой мелочиться грех.
Если верхний посад был укреплён Земляным валом – по ремезовским чертежам, – посад нижний укреплён не был. Приткнувшись одним крылом к горе, другим крылом размахнулся через речку Курдюмку, к Козьему болоту, к Иртышу. Между Иртышом и Знаменской улицей ютилась Бухарская слобода. Далее, вплоть до монастыря, русская слобода, в которой Никитина изба. К Панину бугру примыкали софийские земли. Здесь и выбрал Ремез место для Зелейного двора, только вместо пушек, как поначалу велено было, наказали отливать и точить фузеи да мушкеты, к ним – порох. Завод ещё и под крышу не подвели, а из Москвы и Тулы прислали оружейных мастеров, поселив их за речкой Монастырской. Чтобы оружие огненного боя не попадало к посадским, особливо к татарам и прочим инородцам, воевода приказал обнести завод рвом и высокими башнями с валом. Ремезу не в продых. Помимо этого завода ещё и кирпичный на нём, который поставили впритык к Панину бугру.
Являлся домой чумазый, голодный. Запретил Фимушке, кормившей грудного, носить обеды, обещал питаться в харчевне подле Богородской церкви. Но однажды пошёл туда, его встретил поп Вассиан:
– Почто, сыне, храм божий обходишь?
«Э, болото бы обошёл. Попа не мог», – досадливо поморщился Ремез. Вспомнил, что в церкви бывал только раз, и то в Софии, чтоб полюбоваться делом рук Тютина и Шарыпина. Службу не слушал, ходил от фрески к фреске, от иконы к иконе – иные иконы, свои, обходил, смотрел на чужие, сравнивал. Так вот и молился. Не до всевышнего. Дела земные важнее. Попы ссорятся между собой, заманивают прихожан. Вассиан такой же, иных хватает за шиворот, силком тащит к себе. Схватил и Ремеза.
– Когда мне, отче? Государев наказ исполняю.
– Допрежь всего дела божьи. О душе бессмертной радей.
– О державе кто думать будет? Зелейный завод велено строить. Строю. Нападёт недруг – молитвой спасаться?
– Суета, сыне, суета! Айда господу помолимся! – гудел поп.
«Вот прилип!» – Ремез решительно отстранил надоедливого пастыря, но тот снова вцепился, рванул за ворот.
– Не балуй, отче! Рассержусь.
– Тты! Ггрози-ить? – рассвирепел поп и залепил пощёчину.
Ремез ответил ему покрепче, и пастырь упал в грязную канаву.
– Вот и пообедал, – вздохнул Ремез и снова отправился на стройку. Поп, очнувшись – к митрополиту.
– От тебя, отче, елеем попахивает, – выслушав жалобу, поморщился тот. – Иди проспись. Иконнника боле не тронь, государев наказ исполняет.
С тем и ушёл Вассиан, затаив обиду на Ремеза и на владыку. Решил: «Доведу до патриарху!».
Ремез с этого дня и след к харчевне забыл. Брал кузовок с провизией, но обычно не находил его, видно, клал не на то место. Возвращался домой, когда колокола всех нижнепосадских церквей звонили к вечерне. На минарете вопил муэдзин, напоминая правоверным совершить очередной намаз. Евреи спешили в свою синагогу.
Многолик, многолюден город! У каждого свой бог. А земля одна. Ей всё равно, какая вера. Всех кормит, всех в себя принимает...
Рокочут колокола.
Надрывается муэдзин.
Сняв обувь у порога, тихо шепчутся и с Иеговой евреи.
У Панина бугра дымит завод. И уж опробованы первые фузеи и мушкеты. Пока на чучелах.
Тишина. Ночь глубокая. Одна звезда издали заглядывает в окошко, но сквозь цветные стёкла не может разглядеть, любопытная, что делается в ремезовской каморке. На верстаке три свечи.
Они словно обнимают иконника. А он склонился над костью и выбирает резцом изжелта-белую хрустящую стружку. Бивни-то пригодились. И скупо, по малому кусочку, отпиливает Ремез от бивня, но кость убывает, зато рождаются из-под резца забавные маленькие фигурки. Начал большую вытачивать – в аршин – богоматерь, но рог изогнут, да и кости стало жаль. Выточил крохотную, с младенцем и долго и удивлённо смотрел на неё при свете свечей догорающих. Ясный, тёплый лик богородицы, трогательное личико сына, казалось, просили их защитить от всего зла, творящегося в мире.
«Эдак», – удовлетворённо хмыкнул Ремез и большим раздавленным пальцем обвёл круг на верстаке. За кругом искрилась костяная крупа, стружка, в кругу нашёптывала младенцу мать, счастливая и всё же печальная, словно провидела, что родила его на муки, которых он вовсе не заслужил.
И вот кость, мёртвая и холодная, ожила вдруг, заговорила человеческим языком, задышала грудь матери, зашевелились пальчики на ножках младенца. Хотелось взять его на руки, ласкать и беречь, да в этой длани, огромной, как в поле, затеряется он, робеет. «Внучку отдам игрушечку», – решил Ремез.
А потом зверя выточил, зверя невиданного. Он был похож на того, который стоит у воеводы, только этот шаловлив, а не страшен, и бивни у него костяные, а не железные. Отставил правую ногу переднюю, упёрся, чуть присев, задними – ни дать, ни взять – бычок рассерженный. Вот сейчас бросится на кого-то, собьёт, растопчет или упадёт сам. Кто сильнее его? Ведь он зверь зверей. Неужто найдутся те, кто его одолеет? Может, человек древний, волосатый, напористый, но и тогда уже коварный и ловкий, с сородичами своими окружит зверя и – топором каменным и стрелою достанет его издали, потом, не добив, заманит в яму. И мамонт будет биться в той яме, реветь, но так и не выберется из неё...
Не выберется. Ведь и человек, сколь ни хитёр, сколь ни ловок, сам попадается в ямы, из которых ему вовек не выбраться...
«Что это я?» – спохватывается Ремез, дивясь сам себе. Сроду о ямах житейских не думал, времени не хватало. А вот вспомнил, сотворив этого величавого диковинного зверя и того, с подменными бивнями. Вспомнил, и стало неловко: вроде как посмеялся над естеством, над природой. Живым зверь был зело грозен. Он был красив, несмотря на свою громоздкость. И – величав. Увидев врага или соперника, он вскидывал хобот, ревел, оглушая окрестности и выставив вот эти, теперь железные, бивни, готовился в смертельной схватке.
Кто враг его? Первочеловек или страшный звероящер? Кто б ни был – бой предстоит тяжёлый. А ведь мамонт никому не мешал, мирно общипывал листья в девственной роще, сторожил стадо, в котором был вожаком.
Поскрипывает резец, колышется пламя ближней свечи. Уж в третий раз приносит Фимушка чай. Поворочается часок в постели, покачает зыбку с проснувшимся младенцем и снова осторожненько заглянет в чертёжню. Нет, Сёме не спится. Когда ж над костью ворожить перестанет? Когда утихомирится? Обо всём на свете забыл. И даже Сёму, Ремеза младшего, притаившегося в углу, не замечает. Тот, как мышонок, тих, лишь глазёнками поблёскивает, следя за стремительными, точными толчками резца. Резец, точно ласка, бросается на жертву, так же увёртлив и острозуб. Но ласка убивает – резец творит. Из мёртвой, века пролежавшей в земле кости рождается чудо, воинственный маленький элефант.