18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 18)

18

Фетинья со Стешкой оставались вдвоём. Говорить им было не о чем. Сидели, молчали. Молча пряли. А потом, как кончат управу, идти в баню и чесать лён на куделю. Тут, сплёвывая пыль и кострику, Фетинья давала языку волю. Злилась, завидовала, что не может рассердить или даже хотя бы немножко смутить Стешку.

Гарусов-старший стерёг случай. И случай этот представился. «Уж я отыграюсь на вас, Отласы! Я отыграюсь!» – подмигивая себе, думал он. Вернувшись из Тобольска, дал переписать Григорию царскую грамоту, в которой указывалось служивым людям присоединять к окраинным землям земли новые и удерживать их. А в грамоте Григорий обнаружил ошибки и выправил их по своему разумению. Вот эти поправки и сослужили ему дурную службу.

Перечитав написанное, Гарусов тотчас же пошёл к воеводе, который маялся с похмелья и глядел на мир красными, почти бессмысленными глазами. Он и трезвый-то частенько жаловался на голову, делал примочки, пил рассол. Ни рассол, ни примочки не помогали. А крепко выпив, воевода становился бешеным.

– Вот, Пётр Петрович, опять эти Отласы... указ царский нарочно испакостили... чины спутали. Уж сил нет с ними ссориться.

– Пороть! – не разбираясь, велел воевода. – На козлы!

Гарусов резко выскочил и приказал казакам при воеводской избе вести Григория на площадь. Воевода, застонав, схватился за голову и покатился по полу. Дикая, нестерпимая боль разламывала череп, когда у него начинались эти страшные приступы. Он зверел, и знающие его люди, казаки и писчики, в такие часы старались не показываться ему на глаза.

Григория увели, принародно раздели, и хотя в толпе казаков и посадного люда, оказавшихся подле лобного места, раздавался ропот: мол, слаб и хвор человек, не выдержит, да и так ли уж велика его вина, – Гарусов вызвал палача Алёшку Пьяного и всё торопил его, боясь, что воевода одумается.

– Да что ж вы творите, звери? – вскричала какая-то женщина. – Парень и так на ладан дышит.

На неё шикнули, велели убраться. Григорий не стонал, не просил пощады. Принимал муки свои молча. После двенадцатого удара у него хлынула горлом кровь.

– Проси пощады, злыдень! Кайся!

– На господа уповаю... Он надежда моя и отрада... А ты будь проклят, – только и вымолвил за всё время Григорий, и Гарусов, услыхав его проклятие, содрогнулся. – Чёрной смертью помрёшь... помни!

– Бить! – с пеной у рта орал взбесившийся сотник. – Бить, пока жив!

И Григория били. Ревел белужиной Васька, рвался к дяде. Его удерживали за руки казаки.

– Не лезь, сосунок! А то и тебе достанется.

Мотался крест на церковной башенке. Спаситель мотался и ничего не мог сделать с людишками, взявшими в свои руки власть и злоупотреблявшими этой властью.

Ещё видел Григорий плачущих баб – хоть экзекуция здесь не диво, каждый день кого-нибудь пороли, – Ваську, рвавшегося из дюжих рук вцепившегося в него казака, распятых в небесах птиц, чёрных от боли в кружащейся белизне, чувствовал треск рвущейся кожи. В нос била его же собственная парная кровь.

– Бога... бога из меня выбиваете... Бог-то... он в каждом из вас... бога!

Били, пока говорил. И говорить перестал – били. И падал снег, тяжёлый, липкий, с козел скатывался, пропитанный кровью.

– И-ироды! – проклинала какая-то старуха. – Убивцы!

– Попомнишь меня, пёс! Попомнишь! – грозил Гарусову Васька. И среди множества равнодушных, привыкших к жестокостям людей они двое да ещё эта кричавшая старуха, мать Потапа, чувствовали себя одинокими.

День был сер, въедался в кровавые полосы на спине, и мертвенная серость расходилась по всему телу. Вот и лицо посерело, лишь только раны да дымящаяся кровь напоминали, что человек изваян не из гранита и что человек этот только что жаловался: «Бога... бога во мне убиваете. Бог в каждом человеке!».

Верно ли? Верно ли?

Васька видел и запоминал эти лица. Один, вислогубый казак, что-то с усмешкою говоря другому, кривому на правый глаз, сплёвывал кедровую шелуху. Шелуха цепочкой висела на губе, стекала на сивую редкую бороду. Сосед его морщил седые брови, почёсывал лоб. Третий, чуть дальше от козел, криво ухмылялся, подталкивая локтем толстую краснолицую бабу. Мужичонка в серой щетине ковырял в ухе и взглядывал на низкое небо, словно искал там правды или гадал о погоде на завтра. За его спиной, скаля лошадиные зубы, ржал сутулый верзила. Как лес стояли, чужие и нелюдимые. Холодно в этом лесу, стра-ашно!

Васька закричал, сжался и не сразу понял, что случилось... Какой-то мужик, огромный, в заношенной рясе, с веригами на плечах, отшвырнул палача, сбил с ног Гарусова и, взяв Григория на руки, рассёк надвое изумленную толпу.

- Бога они... бога во мне били... – пересохшими губами чуть слышно жаловался Григорий; собрав силы, поднялся, здоровой рукой указал на сотника: – Помни, Яков: бездомному псу позавидуешь! Смерть на лике твоём вижу! Помни!

- Не ропщи! – басил Иона, ведя его в раскольничью слободу. Господь боле нашего вынес... И нам терпеть все муки земные... Готовься к худшим...

– Не туда – запротестовал Григорий, узнавая дорогу. – Домой!

И снова возникли чёрные кресты в небе – галки, и рядом, словно об усопшем, рыдал Васька, впервые столкнувшийся с человеческой лютостью. Слёзы ли Васькины, стон ли распятых галок придали Григорию сил. И только что жалкий, опозоренный и бессильный, он почувствовал, как с кончиков пальцев наливается страшною и палящею силой. Она растекается по рукам, по ногам, по всему истерзанному телу, заливает ослабевшую душу, и теперь с этой силой не совладать и сотне палачей и насильников. Сохнут залитые кровавой слезою глаза, твердеют и наливаются алостью серые скулы.

– Тяжёл ты, сыне, – пожаловался Иона, снова пытаясь взять его на руки. – Старею, что ль?

– Пусти, отче! Пусти, я сам, – Григорий опёрся на плечо Васьки и, окинув взглядом сизо-чёрное полчище деревьев на том берегу, словно спешившее на его защиту, во всю грудь вздохнул и, шатаясь, побрёл к дому.

– К подвигу, сыне, готовься. К священному очищению, – напутствовал его Иона, дивясь, что тщедушный, с виду лёгкий Григорий оказался ему не по силам. «Четыре пуда ношу годами... А в ем велик ли вес, и не взнял... Старею...»

Григорий не слышал его, не оглядывался, снял руку с Васькиного плеча. Теперь уж Васька держался за его локоть.

– Снег-то кончился... Шибкий был снег, – сказал он дяде.

Небо раздвинулось, хотя вдали, за рекою, ещё падали снежные лопухи. А над острогом, над домом Отласов кроваво-красное выкатилось солнце и, взглянув на него, Григорий непобедимо улыбнулся.

– Ништо, Василко, ништо! Мы Отласы... Слышь?

– Я, дядя Гриша, его... я его устерегу! – горячо, клятвенно обещал Васька. Может, впервые в нём проснулся мужчина, мститель.

До Покрова дожили. Поутру, в сутеми, сели за стол, огня не тратили. Хватало света от избной печки. Из красного зева её слышался треск жарко горящих берёзовых дров, долетали отблески красного пламени. Весело ли, горько ли кричали о чём-то поленья – людям казалось: весело. Стешка сидела в углу под божницей – слева Васька, справа Григорий, – хмурила брови. Фетинья была с ней медово ласкова, металась кошкой из кути в сени, из сеней в подпол или в кладовку и Ефросинью гнала прочь:

– Сиди, тётенька! Токо мешаешь. Одна-то я скорей справлюсь.

Наставила соленьев – грибов, капусты, мочёной брусники, зачерпнула туес бражки. На середине стола чернела жарёха, в которой розовел хрустящей корочкой гусь. Григорий с Васькой оторвали по лапке, налила щедро им браги, себе и бабам плеснула помалу.

– С праздничком, что ль? Сидите как мёртвые. – Чокнулась со всеми, приняла первой.

Григорий пригубил, вяло повёл глазами. Васька, опорожнив посудинку, лихо опрокинул её вверх дном.

– Вот это казак! – похвалила Фетинья. И тут же неосторожно вырвалось: – не в тятю родимого удался...

– Тятю не трожь! – ощетинился Васька, и показная Фетиньина бодрость угасла.

«Вот и этот от рук отбился... одна я осталась. Все тут чужие».

Григорий без аппетита жевал мясо, запивал соком брусничным, далёкий от всех, думал о чём-то своём. В окно сочился серый утренний сумрак.

– Тоска какая! – вздохнула Фетинья и налила опять браги. – Вы ровно воды в рот набрали. Плясать, петь надо. Праздник же...

– Гарусов-то – он тебе! – напомнила о вчерашнем Ефросинья.

Григорий покраснел, кость из руки выпала. Менее всего он хотел бы слышать об этом сейчас, когда рядом сидела Стешка. В их отношениях после ухода Володея вплелась нить отчуждения. При нём Григорий смотрел на неё как на красивую и очень редкую икону, любовался ею и не скрывал своего восхищения. И всё же он никогда не посмел бы признаться, что видит в ней не просто родню, а единственную женщину, недоступную и оттого ещё более желанную. Неиспорченной душою своей он стремился к Стешке, любил её, но если б ему сказали об этом, – он не поверил бы, что любит в ней не родственницу, не жену брата, а нечто иное. И это осторожное, нежное отношение он хранил и нёс в себе давно. И теперь к этому тайному примешивалась нестерпимая боль позора и унижения.

Васька раззвонил всем домашним, что Григория высекли и что он не просил пощады, не кричал под розгами, как многие, напротив, встав, проклинал Гарусова, грозя ему страшными карами.

– И я заступался... хотел бить их, да не пустили...