Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 12)
Старец грозно взглянул на неё, свёл брови к тонкому переносью. Брови вдруг вскинулись удивлённо, в глазах сверкнуло воспоминание.
– Мужняя ли ты? Сказывай! – сурово взглянул на неё старец. Гремнули тяжкие, давящие к лавке плиты, заскрежетал крюк о кольцо. Глаза смежились: видно, святого человека клонило ко сну.
- Была мужней... Да мужа мово, как и тебя, в пустыни мучили... По слухам, за кордон бежал... А может, помер, царство ему небесное.
– Грешишь? – оживая, пытал старец.
- Грешна, отец. Посты мало блюла... от постной пишши воротит... кровь горлом идёт...
- То не кровь, то грех твой изливается кровью. Сыр, масло, мясо даже в годовые праздники не вкушаю... А вот хожу, бог терпит. Вериги ношу в четыре пуда. В монастырях, из коих бегаю, блуд, ересь, мясоеды кукишем крестятся...
Ефросинья истово заколотила лбом подле огромных его босых ступней, на которых крючились страшные чёрные ногти.
«Совсем одичал человек!» – с осуждением прикусил губы Григорий.
- На-ко вот, постегай сего отрока! – старец развязал суму дорожную, достал свитую из жил плеть. – Грешно думает обо мне... После он тебя постегает. Шибче, шибче! – прикрикивал он, когда Ефросинья робко коснулась Григорьевой спины. Дрогнув от окрика его, старуха огрела Григория изо всей мочи, но и этого старцу казалось мало.
– Вот как надобно, – отняв плеть, ударил с потягом, с первого же удара разорвав вместе с рубахой кожу до крови. – Стой и не гнись! Боль и страдания – юдоль наша... перед страшным судом. Грядёт он, грядёт! Жгите, дети мои! И глядите, как я себя жгу! Тоже щадил себя поначалу... Теперь же сама плоть истязания просит.
- Меня и отец единого разу не бивал, – начал было Григорий, но старец так яростно зыркнул на него просветлевшими глазищами, со свистом, точно веником в бане парился, огрел себя слева и справа, тупо, отрешённо заулыбался. Верно, боль и впрямь была его обычным состоянием.
– Вот как надобно, а можно сильней, – повторил, сунув плеть в сумку. – Никониане, собаки, бьют люто... Везде били... за приверженность мою к вере истинной. Всяк чернец по суду никонианскому лупил меня трижды палкой... Спина-то глянь... – Задрав залубеневшую от крови и пота одежду, Григорий отпрянул. Под ржавой плитой – клок лиловой кожи от постоянного ношения вериг, от пятна и до поясницы – сплошная короста – следы палочного боя.
– На земле, детушки, нет доброты. Радости нету! Там, там ждёт нас вечная радость! – чёрный, истресканный перст старца взметнулся над кудлатою головой. Волосы, когда-то рыжие, стали ржавого цвета. Сквозь них редкая просвечивала седина. – Теперь оставьте меня... молиться стану. Придёте к вечерней моей беседе, – прогнал он писца и Ефросинью. Но уже последние его слова доносились глухо. Старец, растратив все силы, засыпал. Однако при стуке дверей встряхнулся, забормотал молитву.
– Пресветлый мученик! – выпроваживая гостей, сказал хозяин-старообрядец, маленький чистенький старичок с медовым тихим голосом. – Истязает себя шибко.
– Как звать его, Семён Данилыч?
– Иона... яко пророка, который плавал в чреве китовом. Во всех науках силён: глаголет, пишет на седьми языках... учился у фрязинов. Бежит прочь от греха, от мира...
– Законоучители к миру шли... несли слово своё, – возразил Григорий.
– Ну, всяк по-своему... кгхм... господу служит, – подавив усмешку, прокашлялся старичок и закрыл за ними калитку.
С той памятной встречи с неистовым Ионой Григорий стал ещё более смутным. Значит, и у бога не найду утешения, думал он. И, стало быть, надо служить ему, как сказал Семён Данилыч, по-своему. Важно веровать, важно молиться... Признаваться в кощунственных мыслях, возникших нечаянно, никому не стал. Внимал старцу с показным умилением. На службе был старателен, однако вёл себя с достоинством. Да хоть сколько гнись, но коль ты Отлас, то не жди себе снисхождения. Яков Гарусов, коему Григорий указал на расхождение в отписке брата-ясашника – мол, соболишек пяти штук не хватает, написано сорок, получено... тридцать пять... и другой мягкой рухляди так же... – по примеру воеводы отвесил своей пухлой ручкой пощёчину. Хоть и пухлая, а больно... в самую душу ударила. Отступил Григорий, слеза с кровью брызнула. В руке трепетало сломанное перо.
– Стой, стой... внушать буду, – ласково словно к столу приглашал, приговаривал сотник и мелкими, вкрадчивыми шажками подбирался всё ближе, ближе. «Уж этого-то я поучу... уж этого я прищучу! Ишь праведник какой выискался! Сам в счёте не смыслит».
Зло выкрикнул:
– Я те покажу, как возводить поклёп на брата!
– Не поклёп это... истина! Ишо раз тронешь, – пообещал непреклонно Григорий, – крикну «слово и дело государево»!
Трусливый сотник отпрянул, что-то проворчал и, усевшись на табурет, стал заново просматривать братнины списки. Рухляди не хватало. Сотник знал почему: недостающие шкурки давно уж перекочевали в его амбар. После, прикидывал он, подарю соболька воеводе, четыре себе останутся... Из-за этого сухорукого чёрта придётся сдавать по счёту. Можно бы и самому крикнуть «слово и дело», да разговор писцы слыхали. Докажи им, что ты не вор... до воеводы дойдёт – быть битым. Не посчитается, что всяко ублажаю его.
– Верно, верно, ошибочка вышла, – ласково согласился и отпустил писцов по домам.
Потому и явился Григорий домой уверенным в себе. Умом-то можно всего добиться. Даже правды. Хотя правда и ум редко живут дружно. Помирить бы их – подлецам на земле жизни не стало бы...
Хрустнуло летечко, хрустнуло и переломилось. Дело к зиме пошло. Проскочит хмурая, скорая на ногу осень, и сыпанут тяжёлые в этих краях, обильные снега.
Но пока август, он щедр, всего вдоволь. Зря горевал Володей: его молодцы с голоду не помирали: уминали тепню-толокно с ягодами да с грибами, орехи лесные, сарану, вчера двух косуль подстрелили. Уж на подплыве решили кости размять, причалили. Млел над лесом парной туман, цеплялся за макушки древних елей. Рань была. Тянуло прохладцей. Река круто заворачивала влево. Потягиваясь спросонок, ласково бормотала о чём-то оживающим берегам. Справа на песке люди в меховых одеждах тянули сеть. Увидав казачье судёнышко, бросили сеть и с криком кинулись в лес.
– Что за народ? – Любим первым спрыгнул на берег, вгляделся в следы.
– Мирные... Эвенки. Такие нам не помеха, – успокоил Володей.
– Крепко их припугнул кто-то.
Потап, вытряхнув рыбу, кинул сеть в дощаник.
– Оставь, – сказал Володей. – Возьми на уху. Больше не надо. Сеть не трожь. Обижать их не следует.
Вспомнились отцовские рассказы о том, как часто помогали в трудных случаях инородцы и как часто становились лютыми врагами, доведённые пришельцами до крайности.
«Все люди, все человеки», – обычно заключал свои повествования отец, словно знал, что и Володею предстоит повидать много неизвестных народов.
Туман размазался по песку, поредел, лишь бледные тени его ещё скользили над рекою, но скоро и их поглотила вода, а может, расплавило всё ещё жаркое, красное с утра солнышко. Над головою профырчала скоролетняя ватага скворцов: то ли на разведку пошла, то ли на жировку. Скоро улетать им в края южные. Вон и грачам, чёрной сетью покрывшим низкое палевое облачко, путь туда же. Приучают молодь к дальним полётам. Вместе с солнышком поднялись. Улетят, а память здесь останется, на родине. Сюда вернутся – о тех неведомых Володею краях принесут память.
«Рассказали бы!» – неистово тоскою сдавило грудь, захотелось взлететь вместе с птицами, махнуть куда-нибудь на край света. Да где он, край-то? И есть ли у земли край? Всё мнится, бескрайняя она. «Тем и хороша... не исхожу до смерти. А. исхожу – затоскую...». Володей встряхнулся, всхрапнул как сохатый, отправился в лес.
– Один? – предостерёг его Потап. – Сам себе погибели ишшешь?
– Не, Потапко, – оскалился Володей, – терьяк ишшу. От всех хвороб и смертей снадобье.
Однако, подумав мгновенье, вернулся, взял сеть, горсть бисера, рассыпанного лихими людьми, запасной нож. Свой, отточенный до синей прозрачности, висел на поясе.
Вы тут всё же остерегайтесь. Со мной ничо не стрясётся. На ушицу гостей приведу.
– Может, не ты с гостями, а они с твоими костями, – мрачно пошутил Любим и принялся разводить костёр. Угли брошенного рыбаками кострища ещё тлели. Потап начал потрошить рыбу. Чистил, удивлялся: много рыб перепробовал, а эта незнакома.
Богата земля: куда ни ступи – трава иная, лес иной, зверьё и птицы совсем непохожи на тех, которых видывал в родимых местах. Да вот и люди... мелкорослые, в шкурах. Обличьем на якутов смахивают, но те привыкли к русским, девок своих за казаков замуж выдают, торгуют. И – воюют тоже, когда их доводят до этого. Наверно, прав был Володей, когда запретил трогать чужую сеть. Чужое, оно и сеть чужое. Человек иной раз забывает о том.
...Володей брёл по лесу, как по улице якутской, словно всё ему здесь было знакомо, а за углом ждала Стешка, на плече, свёрнутая жгутом, болталась сеть. Рвал ягоды, полной горстью кидал в рот и напряжённо, хоть и без страха, всматривался в гущу уже забросанных ранней позолотой деревьев. Не скупится август на золото, не только на деревья, вон уж и по земле разбросал... Собрать бы всё это золото да закупить все богатства, потом дворец построить на неведомом и прекрасном берегу и перевезти туда Стешку с Иваном. С Иваном? Непременно с Иваном! Он не сомневался ничуть, что родится сын, озорной – в отца, в мать – ласковый.