18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 11)

18

Умываясь подле колодца, Фетинья всмотрелась в своё отражение, ахнула: «Чисто баба-яга! Совсем следить за собой перестала!».

Потом пригорюнилась, сполоснула рот: «А для кого наряжаться-то?».

Над острогом набухли тучи, запосеивал дождь, нудный, мелконький. Наверно, надолго, на весь день. Видно, уж борется зима с летом. Ильин день миновал. Вот-вот и осень грянет...

«Как у меня», – вздохнула Фетинья и аккуратно забрала волосы, потом сменила кофточку и сарафан. Вышла во двор ухоженная, уже что-то решившая про себя. Знала место одно... там собирала чернику и как-то однажды встретила Илью Гарусова. Шёл с туесом, полным ягод, опираясь на палочку, припадал на короткую ногу, бочился.

– Здорово живёшь, Андреевна, – заулыбался приветливо. Некрасив, хром, а зубы как жемчуг, один к одному.

Протянув туес Фетинье, выпрямился во весь рост:

– Угощайся.

– Сама в силах... наберу.

– Это когда ишо будет! А тут готовая. Кушай, лапонька, на здоровье.

Фетинья, недолюбливавшая целовальника, осторожно взяла пару ягод, отступила.

– Растолстеть, что ль, боишься? – рассмеялся Илья. Смеялся весело, звонко.

– И так не худа.

– В самую пору,- согласно кивнул Илья. – Иной раз так и хочется обнять.

– А ты рукам-то укорот давай, – посоветовала Фетинья, супя густые соболиные брови.

– Сладу нет с собой, – пожаловался Илья. – Во сне тебя вижу.

– Туда же, – процедила Фетинья и, обойдя его, скрылась в кустах. Раскачивая сильными полными бёдрами, знала, что жадно смотрит Илья на неё, чувствовала голодный взгляд его спиною. Кожу пощипывали приятные мурашки.

– Ты приходи сюда, а? – хрипло просил он, догоняя. – Хоть для погляду приходи.

– Ишь чо захотел! Вот скажу Ивану, – пригрозила Фетинья для вида, хотя Ивану доводить и не собиралась.

Теперь ту встречу вспоминала с тайной усмешкой: «Тоже мне, полюбовник», – пренебрежительно кривила пухлые губы, а лицо лоснилось греховным торжеством, и сердце приятно замирало. «Хром, а зубы-то как свекровкин одекуй!» – подумала и вспомнила, кстати, что ожерелье сейчас у Ильи.

Сидела на предамбарье, ощипывая только что ошпаренную гусыню, бросала перо под ноги.

– Пробросаешься, – откуда-то издали дошёл до неё глухой Ефросиньин голос. Старуха собрала разбросанный пух и перья, сложила в решето. – Промыть да высушить – всё сгодится!

– Промывай, – отмахнулась Фетинья, всё ещё млея улыбкой.

Скрипнула калитка. Через подворотню, плечом вперёд, шагнул Григорий. Пришёл есть, а тут не у шубы рукав.

– Христовенький наш! Кормилец наш! – вскочив с предамбарья, запела Фетинья. – Изждались, истосковались... за заплот глядючи! Идёт – не идёт...

Глумилась над убогим. Но так глумилась, что Григорий часто и понять не мог, что кроется за её словами. Если это издёвка, то сколько же яду и подлости надо иметь в душе, чтобы, произнося самые добрые слова, вкладывать в них унизительный смысл! Фетинья и сама толком не знала, что заставляет её потешаться над кротким и безобидным существом. Но чем больше наполнялись обидой чистые синие глаза Григория, тем сильней хотелось уколоть его и унизить.

Обычно он убегал от этого липкого словесного потока, потом день-два старался не попадаться ей на глаза. Встречались – и снова начиналось всё то же. Чем больше осознавала свою вину Фетинья, тем больней язвила.

На этот раз Григорий лишь покосился на неё и спокойно прошёл мимо. «Неуж захворал?» – удивилась Фетинья. Отряхнув пух и перья с подола, рванулась в сенки. Там скрипнула дверь. Всё заглохло.

И только Фетинье слышался шум, странный и необъяснимый, от которого болели виски: шумела кровь, красным горячим потоком переливаясь по венам, вздувалось и опадало сердце.

И жизнь шумела.

Ныло комарьё, донимавшее Полкана. Он почёсывался спиной о колоду, щёлкал пожелтевшими, но всё ещё острыми клыками, уркал. Обдутое, выветрившееся небо, слегка веснушчатое над горами, было сине и спокойно. Чистая синева его и мудрое невозмутимое спокойствие, точно зоркий материнский взгляд, вывернули Фетиньину душу наизнанку.

«Чо я злоблюсь-то? Бешеная стала совсем», – вдохнула всей грудью свежего воздуха, вслушалась – не в окружающее, в себя. Шум в ушах поутих, только перед глазами меркли чёрные и серебряные точки и в самом низу живота появилась сладкая щемящая боль. Взглянула на солнце, притенённое по краям, рассмеялась и, смежив веки, проворно взбежала на крыльцо.

Острог словно вымер, лишь изредка на осиротевшей церкви вздрагивал колокол, о чём-то спрашивал у людей, из которых каждый болел своей болью, а все вместе плыли, как звёзды по небу, плыли и не могли соединиться, не могли протянуть друг другу руки.

«Отдельные мы все... И – все вместе», – вздохнула Фетинья, сама удивившись столь неожиданным мыслям. Видно, уж совсем очумела в постоянном своём одиночестве. Задумываться стала. Но в том, что думала и задумывалась, ничего страшного для себя не видела и потому распрямила полные плечи, огладила грудь и уверенно перешагнула порог этой ненавистной и всё же дорогой для неё избы. Здесь впервые познала Ивана, здесь на глазах у неё выматерел в мужика Володей. Здесь и Васька родился.

На столе было собрано. Григорий с Васькой хлебали окрошку из черемши, огурцов и пучек, оба украдкой косились на огрузневшую, но всё ещё быструю Стешку и тотчас опускали глаза. Григорий смущался, краснел, радуясь своему счастливому смущению. Васька, крякая, подражал дяде, толкал его локтем, подмигивал, кивая на Стешку.

«Господи! И этот туда же!..» – шевельнулось горькое в душе Фетиньи.

– Присядь! Чо мечешься? – дивясь нечаянной своей доброте, сказала Стешке, подтолкнув её к столу. – И поешь. Тебе много есть надо.

– Не промялась.

– Ладно, – Фетинья повысила голос, загремела ухватами.

Стешка с матерью переглянулись. Что-то неладное с бабой творится. С чего-то вдруг ласкова стала, о ближних болеет. Прежде слышали одну ругань. Даже сыну её, Ваське, и то нечасто приходилось испытывать материнскую ласку. Рос будто зверёныш. Правда, то, чего не было у матери – доброты и внимания, – он получал от Стешки и Григория. Да и старый Отлас внука баловал. «Казаком будешь!» – говорил и скупо повествовал о дальних краях, о разных бывших с ним случаях, чаще всего смешных. И когда мальчишка, касаясь багровых стариковских рубцов, спрашивал: «Чо это, деда?» – тот отвечал со смешинкой: «Это так... о вражью стрелу оцарапался...». И стрелы вражьи казались Ваське живыми и страшными существами, хотя знал, видывал их и не раз сам стрелял из боевого лука.

Стешка, рассеянно поигрывая цветастой ложкой, улыбалась чему-то своему, только ей известному, и эта улыбка была непроницаема. «Что ж, смейтесь, – говорила она, – Володей-то мой обо мне думает... как я о нём. Остальное – сор на воде».

...А Володей плыл и думал, что ожерелье-то зря заложили. Ещё и товаров в долг набрал. Нет уж, не родился купцом, так нечего и браться за это. Придётся рухлядью возмещать товары, взятые в долг у Гарусовых. Путь до Учура далёк, а хлеб весь вышел. Казаки питаются рыбой да сараной. Потап животом мается. Ему бы хлебца...

Стешка рассеянно черпанула вместо окрошки соль, ойкнула, насмешила всё застолье. Васька заржал, получив от матери ложкой по лбу. Но и сама Фетинья не удержалась и фыркнула. Даже строгая, старого толка Ефросинья прикрыла ладонью редкозубую усмешку.

- Мамк, ты эдак все ложки поувечишь, – сказал Васька. – Лоб-то у меня железный, отласовский!

Григорий помалкивал, тоже что-то таил, и недомолвки каждого из этих людей делали их странно схожими. Все они напоминали детей, играющих в секреты. Но у Ефросиньи с Григорием один из секретов был общим.

– Гриня, – сказала однажды Ефросинья, – хошь, сведу тебя со святым человеком?

– Сведи, – осторожно оглядываясь – не слышит ли кто из близких, – кивнул Григорий. Давно жаждавший подвига во славу Христову, родился он не воином, не служилым человеком. И хоть грамотен был, определён счётчиком в приказную избу, но грубость тамошних нравов, беззастенчивый мат, ложь приказных, низкопоклонство, лесть и угодничество его корёжили. К тому же и сотник, ведавший ясашным столом, Гарусов, на дух его не выносил. Всё, что ни случалось, валил на Григория, и воевода, как правило, тяжко страдая с похмелья или после падучей, не разбирал ни правых, ни виноватых и кулаков не щадил. Григорий приходил со службы приниженный и жалкий, недобрым словом поминая братьев, определивших его сюда. Он уже не раз помышлял удрать куда-нибудь в леса, где, по слухам, скрывался старообрядческий скит, жаловался на участь свою Ефросинье. Старуха молча вздыхала, повторяя прискучившую фразу: «Бог терпел и нам велел». И вот, наконец, обмолвилась, что в остроге объявился святой человек, железоносец, который будто бы и основал тот самый скит.

Святой человек оказался матёрым жилистым мужиком с дико горящим зелёным взором, с мощным и гулким голосом. Грудь и спина у него горбатились. Под крапивной сутаной гремели железные плиты пуда по два, на волосяном поясе болтался огромный крюк.

– Стой! – велел он Григорию, прицепив конец распущенного пояса к петле в потолке, приглядел место. – А я сяду. Не помню, когда и сидел. В пути был... Из Киренской пустыни бежал... Мучили там шибко.

– Благослови, батюшко! – бухнулась ему в ноги Ефросинья.