18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 109)

18

И они пошли вниз по грязной и узкой улочке, бросив вызов всему городу. Гордыни же даже лучшим детям своим град Тобольск не прощает.

Нет, постой! – Ремез упёрся, точно бык, которого вели на бойню. Упёрся, пошарил рукой на груди. В кармане слиплась размокшая тетрадь с чертежом. – Тут!

– Монеты ищешь? – легонько шлёпнула его по спине Домна. – Иди! Сам золото.

– Чертёжик тут у меня... размок. Да я помню. Перечерчу – отдам воеводе...

– Нужон ему твой чертёжик! Айда, ущицы сварю, постельку согрею, – подталкивала его Домна.

– Пойду к воеводе, – решил вдруг и, не обращая внимания на знахарку, зашагал в гору, к воеводской палате. Домна поодаль шла за ним. Дождь стих совсем, над горой прояснилось небо. Из-под горы изогнулась радуга, и редкие стали попадать навстречу прохожие. Из кружала, едва не столкнувшись с Ремезом, Гаврила вывел Ефимью. Чуть погодя, с песнями, вышли московские мастера, на плечах у двоих обвисал Турчин. Домна видела всё, смолчала. Ремез не замечал никого, словно шёл по другой дороге.

«И ладно, что так! И ладно!» – радовалась знахарка, держась в отдалении, но не теряя из вида.

К воеводе изографа не пустили. Тесня плечом, краснорожий рейтар пролаял:

– Не велено! Прочь! Воевод слюжит!

Крыльцо высокое, чуть не столкнул с крыльца, Ремез обидчиво вспомнил: «Крылечко-то тятя мой строил! Меня с тятиного крылечка?» – дёрнул рейтара за парик, посторонился, дав стражу дорогу, и тот нырнул, не коснувшись ступеней, головою. Парик остался в руках.

– Сторонись! – велел Ремез дверному, но тот заслонил собой створ, засвистел. Из караульни, позванные свистком, бежали сытые чужеземные охранники.

Как ни бился Ремез, скрутили, прислонив связанного к стенке. Первый рейтар, опозоренный изографом, поднялся, напялил парик и стал бить его, довольно присчитывая:

– Айн! – отклонился. – Цвайн! – отклонился снова. Как жаль, что руки связаны! Ремез достал бы эти глаза и погасил в них змеиный блеск, вмял бы кулак в необъятное чрево чужеземного воителя, разъевшегося на сибирских харчах. Изограф всё в своей жизни делал руками, ноги служили рукам и глазам, и о них помнил лишь когда обувался. Сейчас-то ноги были свободны! Что ж они бездействуют, а? За что мыл их и парил, когда суставы болели – мазями смазывал? За что обувал, берёг от ран и морозов? Эх, послужите мне, ноженьки! – И правой точно и страшно пнул в брюхо рейтара. Левой – другого чёрного и тоже брюхатого. Легли внизу без памяти, аккуратно легли. Но те, что Ремеза окружили, спутали ноги его цепями.

Над горой, облитой солнцем, над храмом, играли голуби, пахло распаренной листвой берёз. Грязь и беззаконие на земле, в небе – сине и спокойно. Неужто один и тот же господь сотворил небо и землю? И этих мордатых палачей и белых птах – голубей?

Быть не может того! Но было.

И – били.

Кружились голуби. Крушили челюсти Ремезу саксонские кулаки.

– Ме-еняя? Ремеза? – сплёвывая кровь, ревел изограф.

А Домна вопила:

– Лю-юди! Православные! Сё-ёмушку убива-ают! – на весь верхний посад слышно. Но ближе всех оказались сыновья Ремеза. Сёмка и большак Леонтий.

– Эх-эх, мочалки! Ох, лиходельцы! – братья, остервенев, разметали тяжеловесных наёмников, стали развязывать отца, но из караульни под окрики сердитого и разряжённого майора бежали другие солдаты, а к мастерам, по призыву Домны, – люди тобольские. И среди них недавно битый Ремезом Василий Турчин и Гаврила Тютин с московскими мастерами.

Трещали скулы, крошились зубы и заплывали глаза. Тоболяков было меньше, и все безоружны. «Парики» теснили их, размахивая палашами и саблями, глушили прикладами, бердышами. Но вот казаки прискакали, позванные на помощь охране. Стояли, примеряясь для ударов.

– Вы не шибко старайтесь... – посоветовал сотник, родом тобольский. И, проворча, закусив ус: – ишь размахались колбасники! Вольно им на нашей земле!

– Дозволь унять их маленько, Иван Василич? – стал упрашивать молодой казак русый. Каурая кобылица под ним плясала. Роняли злую пену другие лошади. В сёдлах маялись казаки русские, молодец к молодцу.

А тоболян били.

– Потешьтесь, робята, – сурово сдвинул брови сотник, под ними лукавые потерялись глаза. – Уймите... наших нахлебников.

Рванулись, вздыбились кони, пошли в ход сабли и пики. Плашмя саблями, тупыми концами пик, копытами усмиряли тобольские казаки своих. Но падали почему-то чужеземцы. Пять, десять, двадцать... Ожили тоболяне, кулаки чаще и дружней заработали, и кто-то кол выломил. Домна, выхватив у рейтара ружьё, пробивалась к Ремезу. На него трое насели. Ближнего знахарка оглушила прикладом, другой упал от кулака Леонтия, третий был осёдлан Сёмкой. Стиснув шею его ногами, крепко ухватился за перила, казачок тот, молодой, русый, крест-накрест огрел нагайкой.

– Будет вам! Будет – не слишком ретиво унимал сотник. Для вида помахивая саблей, расталкивал рейтар конём. – Ремез! Ты что, сдурел? Уйми варнаков своих!

– Не варнаки мы, Иван Василич! – с обидою возразил изограф, и, сплетя пальцы, накрыл сверху рейтара, нацелившегося прикладом в Сёмку. – Нет, мы не варнаки, – перешагнув через упавшего чужеземца, повторил он. – Мы земли своей хозяева.

– В блин их! В шаньгу! – бушевал Турчин.

Солдаты дрогнули и побежали.

– И вы бегите! – велел сотник. – Да шибче! Не то греха не оберетёсь.

– И то, – согласился Ремез и отозвал сыновей. – Довольно, мужики, порезвились! Отходим!

– С богом! – благословил старый сотник изрядно помятых земляков. – На улицах с неделю не кажитесь. И языками не балабоньте.

Повернулся и ускакал, и скоро всё стихло. Сыновья скрылись, будто и не было их с отцом. И Турчин с Гаврилой ушли.

Домна облегчённо вздохнула: боялась, пойдёт домой.

– Чертёжик-то я не отдал, – спохватился Ремез. – Теперь уж поди не время.

– Почто? – съязвила Домна. – Самая пора. Ступай в палату. Теперь пустят. Оттуда проводят в острог.

– Вот и порадей для родимого града! – огорчился Ремез. Чертёжик хоть и рассыпался, но жёг ему грудь.

– Чо те город, Сёмушка? – ласково попрекнула Домна. – Ты для меня радей.

– Для тебя? Для одной? Ишь ты?

– Мнишь, не стою? А ты глянь на меня! Глянь, как мужичьё глазами ко мне липнет! Нну! – И выбодрилась перед ним, прошлась вокруг руки в бока. Ох, баба! Ох, бабища! Может, и нет лучше в Тобольске? А то и во всём свете нету...

– Блудница вавилонская! – Ремез потёр разбитым кулаком щеку, болезненно поморщился. Щеку саднило.

– Грешишь, Сёмушка! С кем я блудила? Тебя единого в сердце держу.

– Стар я для... шуток твоих, – рассердился Ремез и поморщился – неужто и нос проломили? И во рту сукровица.

– Пойдём, старинушка! Умою, примочки сделаю, – перевела разговор Домна. Всё-таки зазвала, затянула. Не пошёл бы, абы Фимушка не ославила.

Снова шли под гору.

Кувыркались голуби. Плавилось жаркое солнце. Чёрным потом истекали черёмухи.

Ночь кошкой потягивалась, многоглаза, бессонна. Да ещё луна, как завистливая боярыня, блёклый лик свой выставила. Всё смотрит, всё подсматривает и злится то на звёзды, которые не унывают, то на летучих мышей, именно эту ночь избравших для своего шабаша. Но больше она таращится на окно, через которое видны какие-то недвижимые тени. Тени голос имеют. И что-то поют о душе забывчивой. Дескать, затосковала душа, дескать, многого пожелала: чтоб зима стала весною и чтоб цветы не увядали. «Так ли уж много? – пухлым веком луна прикрыла янтарный глаз, усмехнулась. – Я и не то слыхивала на своём веку. Вино, аль девка головы вскружат – сулят с три короба. Я-де и луну тебе подарю, и звёзды. А уж всё протчее – раз плюнуть».

Любопытство и бессмертным не чуждо. Сунулась было в окно – не пролезла: толстеть начала – середина месяца. А как похудеет на исходе – песня кончится. И, может, любовь у двоих кончится. Да и есть ли она, любовь-то? Вон как грустят голосами! Луна и сама потемнела ликом. И в добрых заплывших её глазах мелькнула вселенская грусть.

Гулял Ремез. Такого с ним раньше не случалось: в одиночку гулял. Правда, рядом с ним Домна сидела, вставала на миг, чтоб подлить в серебряный кувшин вина или пива. И – снова жалась к его плечу.

«Заворожённый он, что ли? – смеясь, дивилась. – Третий кувшин допивает – тверез. Иные покрепше – с одного падают. Аль несут околесицу».

– Ты мне пергаменту дай, ведьма! – ясным голосом потребовал Ремез, хотел встать и не смог. – Ишь ты, зад-то свинцом начинён. Перебрал, должно.

– Недобрал Сёмушка! Пей, – и снова наполнила кувшин. Голос и кроткий, и виноватый: искала бумагу – не нашла, завалялись в кладовке листы исписанные. – Пей! Я грибочков те принесу аль другой какой солонины. А гумага вот, истраченная.

Глаз цепкий случайно выхватил: «Горевал тут Мишка Гагин в 90-м году. Карбас избило, и резал он скалу морскую на посмотрение будущим родам, как отец и как дед. Да в меру их не дошёл...».

– Это же... это же наш мужик, тобольский! – Ремез отвердел скулами и голосом, впился взглядом в рыхлый пергамент. – Я у него по кости резать учился...

Жив ли, сгинул ли дядя Михайло? Он более всех с Крыжаничем спорил. Схожи оба, и оба странники. Только один весь мир считал отечеством, другой, где б ни был, в Тобольск возвращался. «Теперь уж всё, теперь до смерти из дому ни шагу», – зарекался, бывало, и брал в руки резец, другой давал Сёмке Ремезу. Кончалась кость – иконы мазали. И беспокойный рукастый Михайла успокаивался за делом, начинал круглеть. Малорослый, жилистый, он не терпел суеты. Ходил степенно, шагисто, голову поворачивал важно и на ученика своего, на малого Ремеза, смотрел как бы сверху. А Семён Ульяныч чуть ли не вдвое выше его.