18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Злата Телепова – До четверга (страница 1)

18

Злата Телепова

До четверга

. . .

Я не знала, что надпись «До четверга» станет для меня чем-то вроде обещания. Не знала, что человек, который её оставил, однажды скажет мне: «Ты читаешь эти книги, чтобы не оставаться наедине с собой. А я читаю, чтобы быть рядом с тобой». Когда наступит четверг… Боль исчезнет, оставив память.

Пролог

У нас в магазине есть правило: книга возвращается на полку раскрытой, лицом наружу. Так её может найти следующий человек.

Эта история началась с книги, которую никто не собирался покупать. Она кончилась четвергом, который перестал быть просто днём недели.

Между ними — долгие годы чужого молчания, одиннадцать коробок и два почерка, которым наконец нашлось, что сказать друг другу.

Глава 1. Прилив

В тот вторник я должна была каталогизировать сорок два экземпляра «Евгения Онегина» и вместо этого нашла любовь. В порядке обратной хронологии: сначала Онегин, потом любовь. Хотя нет — любовь была первой, просто я этого ещё не знала.

У нас в «Аллее» — так называется наш магазин, я тут работаю полтора года и до сих пор не уверена, «в Аллее» это правильно или «на Аллее», — есть полка, куда книги сдают по наследству.

Официально она называется «Букинистика», а неофициально — «полка, где вещи после людей».

Туда попадают томики с пожелтевшими страницами, чьи-то дипломные работы 1986 года, списанные по ностальгии, и одно полное собрание сочинений Флобера с дыркой от ожога на третьем томе. Я боюсь её продать и вечно возвращаю на место. Дырка аккуратная, круглая, как будто сигаретой. Кто-то читал Флобера и так увлёкся, что обжёгся. Мне кажется, это самое честное описание литературы, которое я встречала.

Двадцать минут до закрытия я подметила, что есть проход между стеллажами, — и Пал Палыч выглянул из подсобки со словами, которых я боялась весь день: — Ася, там прилив.

«Приливом» у нас называется, когда сразу много книг. Человек несёт их коробками, коробки складываются в гору, а гора — в проблему. Поодиночке книги — это книги. Двадцатью коробками — это уже работа, а тридцатью — каторга.

— Одиннадцать коробок, — сказал Пал Палыч и посмотрел на меня так, как смотрят на человека, которого вот-вот заставят разбирать одиннадцать коробок. — Наследница инженера. Отвозила до меня сама. Велела не сортировать, пока не пересчитаю.

— Пересчитаю, — сказала я. — Сортировать буду я.

— Это и есть сортировать.

Мы с ним вечно разговариваем в таком ключе. Пал Палыч вообще говорит только двумя способами: либо повторяет моё последнее слово с вопросительной интонацией, либо молчит. На первый взгляд это невыносимо, но на второй ты обнаруживаешь, что он запомнил, какие книги ты любишь, и уже третий месяц откладывает для тебя тот самый Флобер с дыркой. Не продаёт никому.

Просто откладывает. Я не спросила зачем — иногда вопросы разрушают хорошие поступки.

Коробки занесли после семи. Картонные, старые, обмотанные серым скотчем, на боках химическим карандашом: «книги», «книги 2», «книги грустные». Последнее меня насторожило ещё на пороге, но тогда я не знала, насколько.

Первые три коробки — обычный букинистический мусор: одиннадцать разных «Мастеров и Маргарит» (люди почему-то сдают их десятками, как будто размножаются), полный «Билет в театр оперетты за 1979 год», детская энциклопедия «Что такое и откуда?» с вырезанными ножницами картинками — кто-то вырезал их, чтобы сделать коллаж, и я залипла в неё минут на десять, потому что там был наклеен кит и подписано: «Хорошо киту было бы в Костроме».

Четвёртая коробка была другой. В ней книги лежали не как попало, а корешком к корешку, ровно, как будто их укладывали. А на каждой — то же самое имя карандашом на форзаце: «С. Витковский».

Я разложила их на столе. Роковое решение, между прочим, — если бы я в тот вечер продолжила просто перекладывать книги, ничего этого не случилось бы.

Но я разложила, и получилось, что передо мной лежала чья-то библиотека. Не коллекция — библиотека. У коллекции логика «ценное», у библиотеки логика «моё». Тут был Джером К. Джером с выпавшим корешком, Довлатов — никакой не букинистический, свежий, осыпающийся, — поэтическая антология «Лирика ХХ века» с загнутым уголком: на нем что-то написано, но я не стала читать сразу, — и Чейз, «Тигр на охоте». Разваливающийся переплёт, 1958 год, а на форзаце — то же имя: «С. Витковский».

Чейз был последним. Я открыла его случайно, просто проверить, не рассыпается ли внутри, и на сорок седьмой странице увидела запись на полях.

Небрежную, торопливую, чернилами:

«Он не должен был приходить сюда ночью. Глупец. Но я бы на его месте тоже пришёл».

И ниже, другой рукой, мельче и ровнее:

«Идиотка. Двор не просматривается с востока. Он об этом не думал вовсе».

Две руки. Два почерка. Кто-то читал этот детектив вслух, а кто-то — с ним спорил.

Я перевернула страницу. На сорок девятой снова надпись, и снова спор:

«Она спрятала письмо в книге» — кто?

«В „Тигре на охоте“, очевидно. Где ещё прятать письма, если ты смахиваешь на героиню дешёвого детектива».

И было в этих полях что-то настолько живое, что я оглянулась на пустой зал — будто нас теперь трое.

Пал Палыч крикнул из подсобки, что через десять минут закрываемся, я крикнула «сейчас», и мы оба знали, что это неправда.

Честно скажу: я не планировала отвечать.

Планировала закрыть книгу, отнести её к Онегину и лечь спать. Но карандаш лежал у меня в кармане халата, а страница сорок девятая была открыта, и рука сама вывела — мелко, чтобы не разозлить чужую память:

«Вы оба придёте сюда ночью. Так поступают все, кто не может остаться».

Потом я закрыла Чейза, поставила его отдельно от остальных — просто потому, что он не влезал в коробку, так я себе объяснила, — и мы с Пал Палычем пошли домой. Он молчал, я молчала. Это был самый разговорчивый вечер за неделю.

Я ещё неделю приходила к этой полке, как к будильнику: проверять, не сработал ли он. Книга стояла на месте. Ни один из одиннадцати с чем-то покупателей за неделю не проявил интереса к Чейзу, что и понятно — Чейз в наши дни это уже почти археология. Я почти перестала оборачиваться.

А в четверг вместо «Тигра на охоте» на его месте стояла другая книга.

Раскрытая. С новой надписью на полях.

Глава 2. Собеседник

Новая книга называлась «Собрание сочинений в одном томе», издание 1978 года, и была раскрыта на странице двести двадцать. Надпись была чернилами, того же ровного почерка — тем самым, вторым, который спорил:

«Вы впервые за девять лет угадали интонацию. Вопрос: как вы вообще узнали, что спор был о письме, а не о сюжете?»

Я стояла у полки с открытым ртом — хорошо, что витрина «Алеи» не стеклянная, а Пал Палыч в этот момент был на рынке, иначе мне пришлось бы притворяться, что я ищу Библию, — и перечитывала вопрос.

Он прочитал мою строчку. Сказал: «Угадали интонацию». Это было почти признание в том, что моё письмо было разговором, а не надписью в чужой книге. Это было почти рукопожатие.

Карандаш у меня был с собой. Я всё время теперь носила с собой карандаш — по поводу, который мне категорически не нравилось формулировать.

Подумала — подумала долго, минут пять, хотя из них три я делала вид, что выбиваю пыль с верхней полки, — и написала:

«Потому что письма не бывает в сюжете. В сюжете бывают письма в конверте. А это письмо было в человеке. Кстати: вы обращаетесь не к первому человеку, а ко второму. С кем вы всё-таки спорили?»

Потом я закрыла том, вернула на полку и пошла мыть витрину. Мытьё витрины — это моя официальная версия «подождать ответа». Я почти профессионально умею тереть одно и то же стекло.

Он пришёл в пятницу. Я была на месте, потому что работала, и увидела его так, как видят всех: дверь, колокольчик, мужчина, кашляет. Высокий, в куртке с поднятым воротником, капли на плечах — шёл дождь, — немного сутулый. Он прошёл в «Букинистику», и я смотрела за ним из-за кассы, как смотрят за людьми, у которых в руках твоя книга.

Он нашёл её сразу. Это меня и зацепило. Люди обычно ходят вдоль стеллажа, читают корешки, ищут, что им хочется, — а он шёл прямо, как будто знал, где она стоит. Он не знал — я сама поставила том на то место, где раньше стоял Чейз, глупость, конечно, — но он шёл прямо.

Он открыл книгу. Читал. Минуты полторы, не поднимая головы. Потом достал из внутреннего кармана ручку, и у меня упало сердце, потому что ручка была не для подписи. Ручка предназначалась для ответа.

Он написал. Написал, закрыл книгу и пошёл к кассе. Ко мне. Своими ногами, к моей кассе, и в тот момент я поняла, что не знаю, какое выражение лица сделать.

— Возьмите её, — сказал он и положил том на прилавок. — Прошу.

Я посмотрела на книгу. Потом на него. Он был лет двадцати восьми, усталый, с лицом человека, который читал всю ночь, — я знаю такие лица по себе, — и держался ровно, но глаза смотрели не в мои, а на книгу между нами.

— Не думаете же вы, что я куплю её? — сказала я наконец. — Она стоит сорок рублей.

— Я знаю, сколько она стоит.

— Тогда зачем?

Он впервые за разговор посмотрел на меня. И это было хуже всего, потому что во взгляде не было ничего особенного. Просто человек, который спросил «зачем» у продавщицы.

— Затем, что вы в ней уже побывали, — сказал он.

— Я читал.

И ушёл. Не дожидаясь, пока я заведу кассу. Просто развернулся, толкнул дверь, колокольчик отреагировал с усердием, на которое был не способен весь этот вечер, и его не стало. Дождь снаружи сразу заполнил магазин, как будто он его принёс.