18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Зигмунд Фрейд – По ту сторону принципа удовольствия (страница 2)

18

Два упомянутых здесь источника «боли» далеко не исчерпывают весь спектр наших болезненных переживаний, но в отношении остальных можно с полным основанием утверждать, что их наличие не ставит под сомнение главенство принципа удовольствия. Бо́льшая часть «боли», которую мы испытываем, связана с восприятием – либо с неудовлетворёнными инстинктами, либо с чем-то во внешнем мире, что может быть болезненным само по себе или вызывать болезненные ожидания в психическом аппарате, воспринимаемые как «опасность». Реакция на эти импульсивные требования и угрозы опасности, в которой проявляется реальная активность психического аппарата, может быть правильно направлена либо принципом удовольствия, либо принципом реальности, который его корректирует. Таким образом, нет необходимости признавать ещё более серьёзное ограничение принципа удовольствия, и тем не менее именно изучение психической реакции на внешнюю опасность может дать новый материал и поставить новые вопросы в рамках рассматриваемой проблемы.

II

После сильного механического воздействия, столкновения поездов или другого несчастного случая, сопряжённого с угрозой для жизни, может развиться состояние, которое давно известно и получило название «травматический невроз». Ужасная война, которая только что закончилась, стала причиной огромного количества подобных заболеваний и, по крайней мере, положила конец попыткам объяснить их органическими повреждениями нервной системы, вызванными воздействием механической силы.2[1] Клиническая картина травматического невроза по обилию схожих двигательных симптомов приближается к истерии, но обычно превосходит её по ярко выраженным признакам субъективных страданий, в чём-то напоминая ипохондрию или меланхолию, а также по свидетельствам гораздо более масштабного общего ослабления и нарушения психических функций. Ни военные неврозы, ни травматические неврозы мирного времени до конца не изучены. Изучение военных неврозов пролило свет на некоторые вопросы, но, с другой стороны, внесло некоторую путаницу, поскольку один и тот же тип расстройства иногда возникал и без воздействия грубой физической силы. В травматических неврозах есть две характерные особенности, которые могут послужить отправной точкой для дальнейших размышлений: во-первых, основной причинный фактор, по-видимому, кроется в неожиданности, в испуге; во-вторых, травма или ранение, полученные в то же время, как правило, предотвращают развитие невроза. Испуг, страх, тревога – эти слова ошибочно используются как синонимы, хотя в их отношении к опасности есть вполне очевидные различия. Тревога (Angst) – это состояние, при котором человек ожидает опасности и готовится к ней, даже если не знает, откуда она исходит; страх (Furcht) требует наличия конкретного объекта, которого человек боится; испуг (Schreck) – это состояние, в которое человек впадает, столкнувшись с опасностью, к которой он не был готов; в этом случае акцент делается на неожиданности. На наш взгляд, тревожность не может привести к травматическому неврозу; в тревожности есть нечто, что защищает от испуга и, следовательно, от невроза страха. Позже мы вернёмся к этому высказыванию.

Изучение сновидений можно считать наиболее надёжным методом исследования глубинных психических процессов. При травматических неврозах сновидения имеют одну особенность: они постоянно возвращают пациента в ситуацию, в которой он пережил катастрофу, и он просыпается в ужасе. Этот факт вызывает меньше удивления, чем следовало бы: навязчивое возвращение к травмирующему событию, даже во сне, воспринимается как доказательство его силы. У пациента, так сказать, произошла психическая фиксация на травме. Такого рода фиксация на пережитом, вызвавшем болезнь, давно известна нам в связи с истерией. В 1893 году Брейер и Фрейд утверждали, что истерики страдают в основном от воспоминаний. Такие исследователи, как Ференци и Зиммель, смогли объяснить ряд двигательных симптомов фиксацией на травмирующем факторе.

Но я не думаю, что пациенты, страдающие травматическими неврозами, в состоянии бодрствования часто вспоминают о том, что с ними произошло. Возможно, они стараются об этом не думать. Считать само собой разумеющимся, что во сне они возвращаются к ситуации, вызвавшей у них проблемы, – значит неправильно понимать природу сновидений. Было бы более логично, если бы пациенту (во сне) являлись образы из периода его нормального здоровья или из периода, когда он надеялся на выздоровление. Если мы не хотим заблуждаться относительно тенденции сновидений к исполнению желаний, проявляющейся в снах при неврозах, то, возможно, нам стоит предположить, что в таких состояниях функция сновидения, как и все остальные, нарушается и отклоняется от своих обычных целей, либо же нам следует задуматься о загадочных мазохистских наклонностях эго.

Теперь я предлагаю оставить в стороне туманную и мрачную тему травматических неврозов и изучить, как работает психический аппарат в одном из самых ранних его проявлений. Я имею в виду детскую игру.

Различные теории детской игры были недавно обобщены С. Пфайфером в журнале «Imago»3[1] и оценены с точки зрения их аналитической ценности. Здесь я могу лишь отослать читателя к этой работе. Эти теории пытаются объяснить мотивы детских игр, не делая особого акцента на «экономической» стороне вопроса, то есть на стремлении к получению удовольствия. Не имея намерения проводить всестороннее исследование этих явлений, я воспользовался возможностью понаблюдать за первой игрой, придуманной самим собой, мальчика полутора лет от роду. Это было не просто случайное наблюдение: я несколько недель жил под одной крышей с ребёнком и его родителями, и прошло немало времени, прежде чем я понял смысл его загадочных и постоянно повторяющихся действий.

Ребёнок ни в чём не опережал своих сверстников в интеллектуальном развитии; в полтора года он произносил всего несколько понятных слов, издавая при этом различные выразительные звуки, которые были понятны окружающим. Но родители и служанка понимали его, и он имел хорошую репутацию за то, что вёл себя «хорошо». Он не беспокоил родителей по ночам, неукоснительно выполнял их просьбы не трогать разные предметы и не заходить в определённые комнаты, а главное, никогда не плакал, когда мама уходила и оставляла его одного на несколько часов, хотя связь с матерью была очень тесной: она не только сама его кормила, но и заботилась о нём и растила без посторонней помощи. Однако иногда этот хорошо воспитанный ребёнок проявлял неприятную привычку швырять в угол комнаты или под кровать все мелочи, которые попадались ему под руку, так что собрать свои игрушки часто было нелёгкой задачей. Он сопроводил это выражением интереса и удовлетворения, издав громкое протяжное «о-о-о-о», которое, по мнению матери (совпадавшему с моим собственным), не было междометием, а означало «уходи» (форт). Наконец я понял, что это игра и что ребёнок использует все свои игрушки только для того, чтобы играть с ними в «исчезновение» (fortsein). Однажды я сделал наблюдение, которое подтвердило мою догадку. У ребёнка была деревянная катушка с намотанной на неё верёвкой. Например, ему никогда не приходило в голову волочить это за собой по полу и таким образом играть с ним в лошадки и телегу, но он продолжал с немалым мастерством перебрасывать это, удерживаемое за верёвочку, через бортик своей маленькой задрапированной кроватки, так что катушка исчезала в ней, затем произносил своё многозначительное «о-о-о-о» и снова вытаскивал катушку за верёвочку из кроватки, приветствуя её появление радостным «Да» (там). Таким образом, это была полноценная игра, включавшая в себя исчезновение и возвращение. Зрители обычно наблюдали только за первым действием, которое ребёнок неустанно повторял как игру ради самой игры, хотя наибольшее удовольствие, несомненно, доставляло второе действие.4[1]

Смысл игры был очевиден. Она была связана с выдающимся культурным достижением ребёнка – отказом от удовлетворения инстинкта, – благодаря которому он мог спокойно отпускать маму. Он, так сказать, примирялся с этим, инсценируя исчезновение и возвращение с помощью предметов, которые были у него под рукой. Разумеется, для эмоциональной ценности этой игры не имеет значения, сам ли ребёнок её придумал или позаимствовал у кого-то. Наш интерес сосредоточен на другом моменте. Расставание с матерью не могло быть приятным для ребёнка и не могло быть для него чем-то безразличным. Как же тогда согласуется с принципом удовольствия то, что он повторяет это болезненное переживание в игре? Возможно, ответ заключается в том, что расставание должно быть необходимой прелюдией к радостному возвращению, и в этом последнем и заключается истинная цель игры. Однако есть мнение, что первый акт, уход, сам по себе разыгрывался как игра и гораздо чаще, чем вся пьеса с её радостным финалом.

Анализ одного такого случая не даёт однозначного ответа: при беспристрастном рассмотрении создаётся впечатление, что ребёнок превратил пережитое в игру по другой причине. Сначала он был пассивен, пережитое его захватило, но теперь он принимает в этом активное участие, повторяя пережитое как игру, несмотря на то, что оно ему неприятно. Это усилие может быть связано с желанием взять ситуацию под контроль (инстинкт «власти»), который не зависит от того, было ли воспоминание приятным или нет. Но можно предложить и другую интерпретацию. Отбрасывание предмета, чтобы он исчез, может быть удовлетворением подавленного в реальной жизни импульса мести, направленного против матери за то, что она ушла, и тогда оно будет иметь вызывающий смысл: «Да, можешь идти, ты мне не нужна, я сам тебя прогоняю». Тот же ребёнок через год после моих наблюдений бросал на пол игрушку, которая ему не нравилась, и говорил: «Иди на войну!» Ему сказали, что его отсутствующий отец на войне, и он совсем по нему не скучал, ясно давая понять, что не хочет, чтобы его беспокоили, когда он в полном распоряжении матери.5[1] Известно, что и другие дети могут давать выход подобным враждебным чувствам, выбрасывая предметы вместо людей.6[2] Таким образом, остаётся открытым вопрос о том, может ли стремление проработать в психике то, что произвело на нас глубокое впечатление, и полностью подчинить его себе, выражаться само по себе, независимо от принципа удовольствия. Однако в рассматриваемом здесь случае ребёнок мог воспроизвести неприятное впечатление в игре только потому, что с этим повторением было связано получение удовольствия другого рода, но более непосредственного.