Жанна Пестряева – В чужом платье. (страница 1)
Жанна Пестряева
В чужом платье.
Глава 1. Утро, испорченное на корню.
Ночь выдалась тёмной, безлунной. Туман стелился по земле, окутывая сад Вишенских молочно-белой пеленой, сквозь которую едва пробивались огоньки из окон барского дома. Софья стояла у своего окна, вцепившись в подоконник так, что побелели костяшки. Она уже простилась с комнатой, с портретом матери, с детством. Письмо Артуру лежало под пресс-папье на его столе.
Тихий скрежет у калитки заставил её сердце пропустить удар. Она взяла небольшой узелок с самыми необходимыми вещами — пара сменного белья, несколько книг, засушенный цветок из их с Алексеем первого лета. Всё. Её прошлая жизнь умещалась в этот жалкий свёрток. Она выскользнула из комнаты, стараясь не скрипеть половицами. В коридоре было темно, лишь слабый свет лампады в углу освещал знакомые до боли стены. Она миновала дверь родителей, прислушалась к их ровному дыханию, и её сжало чувство вины, но шаг не замедлился. В саду её встретил Алексей, дрожащий от утреннего холода и нервного напряжения. В руках он держал старую крестьянскую котомку и футляр со скрипкой — единственное сокровище, которое он взял с собой.
— Это всё? — шёпотом спросил он, вглядываясь в её лицо, бледное в сером предрассветном свете. — Всё, — так же тихо ответила она. Он взял её за руку. Ладони были ледяными, но её ладонь в его руке казалась единственным правильным местом на земле.
Они крались через сад, обходя знакомые клумбы, вдоль старой яблони, под которой они целовались этим летом, мимо зарослей сирени, где он впервые сказал ей, что любит. Каждый шаг отдавался в груди глухим, паническим стуком.
Сердце колотилось так, что казалось, его стук разбудит весь дом. Задняя калитка, ведущая в поле, была заперта. Алексей достал старый, смазанный ключ, который неделю назад выпросил у старого садовника за бутылку настойки. Скрежет замка был мучительно громким, но калитка поддалась, и они выскользнули наружу. Холодный утренний ветер ударил в лицо, пахнущий мокрой травой и свободой. Они побежали. Сначала по узкой тропинке, потом через мокрое от росы поле, где под ногами хлюпала земля, и Софья несколько раз чуть не поскользнулась в своих лёгких городских туфельках. Алексей тащил её за руку, не давая упасть, и она бежала, не чувствуя ни ног, ни холода, ни страха. Только ветер, её дыхание и его рука.
За мельницей, где мокрые лопасти застыли в ожидании ветра, их ждала повозка. Старый кучер Прокофий, закутанный в тулуп, несмотря на лето, сидел на козлах, равнодушно попыхивая трубкой. — Дождались, — буркнул он, сплёвывая табачную жвачку. — Садитесь, баре. Да побыстрее, пока дом не проснулся.
Они забрались в кузов, накрытый старым, пахнущим конским потом брезентом. Повозка была жёсткой, неуютной, но им показалось, что они забрались в мягчайший диван в богатейшей карете. Софья прижалась к Алексею, и он обнял её, чувствуя, как она дрожит от холода и пережитого волнения. Прокофий щёлкнул языком, лошадь тронулась. Телега скрипнула и покатила по разбитой лесной дороге, удаляясь от усадьбы, от всего, что было раньше.
— Куда мы едем? — тихо спросила Софья, поднимая заплаканное лицо к Алексею. — Не знаю, — честно ответил он. Его голос был ровным, но она чувствовала, как бьётся его сердце под сюртуком.
— Просто едем. Подальше. В лес.
Она кивнула. Этого было достаточно. Впереди клубилась плотная, молочная стена тумана. Где-то там, в этой белой неизвестности, начиналась их новая жизнь. Без денег, без положения, без планов. Главное — они вместе. Дорога вела их в никуда. И это «никуда» было прекраснее любых графских хором.
В имении Вишенских, что под самым Бобруйском, творилось нечто невообразимое. Воздух, густой от запаха нагретой пыли и скошенного сена, звенел теперь от испуганных голосов. Такого тут не приключалось со времён Великого княжества Литовского, когда прапрадед нынешнего графа Вишенского, Сигизмунд, по ошибке продал шведу не ту лошадь, и ему пришлось неделю прятаться в камине.
А паника, как известно, начинается с женщин. Графиня Анжелика Вишенская, обычно воплощение сдержанности, пала духом и лежала на турецком диване, беспомощно обмахиваясь сложенным веером. Она напоминала птицу с подбитым крылом. Графиня издавала звуки, средние между воплем филина и скрипом несмазанной телеги. Её грудь вздрагивала в такт.
— Василий! Василий, он же всё рассчитал, как на шахматной доске! А мы мы теперь просто пешки, которым объявили мат! — голосила она, обращаясь к супругу. — Он же Бобруйский! Он смотрит на людей, как на бревна, которые надо ровно уложить в поленницу!
Граф Василий Вишенский, мужчина в самом рассвете увядания, а именно — пятидесяти пяти лет от роду, не находил, что ответить. Он только хватал ртом воздух, будто вытащенная на берег рыба-карп. Граф мерно шагал от камина к распахнутому окну, откуда лился слепящий солнечный свет и доносилось мирное жужжание, и теребил фалды сюртука. В сюртуке, к слову, уже отчаянно трещал шов. Не от хорошей жизни, а оттого, что граф за последний месяц изрядно поправился на почве нервов.
— Молчи, Анжелика, — сипел он. — Надо думать. Думать! Хотя о чём думать? Пропала. Сбежала. Накануне помолвки. С этим музыкантом! Я этого Бобруйского боюсь больше, чем турецкого ятагана. Он же не разгневается, нет. Он возьмёт, и без всякого шума хлоп!.. и наш вексель, который у него, станет единственным, что останется от нашего рода. Мы будем должны ему следующие три поколения! И проценты! Проценты, Анжелика! Сложные!
Граф Василий, казалось, не слышал собственного голоса. Он схватился за спинку стула, чтобы не упасть, и заговорил тише, но от этого его слова звучали ещё страшнее: — Ты понимаешь, Анжелика, что это не просто долг? Это не просто вексель, который можно когда-нибудь отдать. Бобруйский уже год скупает наши земли. Через месяц он сможет объявить нас банкротами. Он выставит имение на торги. И мы — его голос сорвался, — мы останемся на улице. Я, ты, Артур, а теперь и Соня с её музыкантом — все пойдём по миру. А Бобруйский купит нашу усадьбу за бесценок и посмеётся, что мы сами себя загнали в петлю. Он замолчал, переводя дыхание.
В комнате повисла такая тишина, что было слышно, как за окном жужжит муха, бьющаяся о стекло. В эту душераздирающую сцену, словно не замечая грозовых туч, собравшихся над родным гнездом, впорхнул любимый сын и надежда фамилии, Артур Вишенский. На его щеках играл румянец от быстрой ходьбы, в руках он держал пару луговых цветов, запутавшихся в петлице. Он только что вернулся с утренней прогулки, на щеке красовалась царапина от ветки, а в душе царила умиротворённая благодать, которую могут дать только два часа, проведённые наедине с ружьём, болотом и парой уток, которых он, впрочем, так и не подстрелил.
— Что случилось? — спросил он, снимая мокрый плащ. — Опять папаша наш вексель Бобруйскому проиграл в карты? Или матушке привиделось, что служанка Марфутка красивее неё в новом чепце? Или она обнаружила, что розы в палисаднике недостаточно розовые?
— Молчи, несчастный! — взревел граф, найдя наконец, на ком сорвать накопившуюся досаду. — Твоя сестра! Твоя легкомысленная, ветреная сестрёнка! Она она взяла и испарилась! С этим скрипачом своим! Оставила записку! Читай! — Он швырнул в Артура смятый листок.
Артур поднял записку. Почерк был знакомым до боли — таким же, каким он сам писал в юности, пока учитель каллиграфии не отучил его от излишней лёгкости. Пока Артур читал письмо, в углу гостиной сгрудилась челядь. Старый камердинер Ефим, служивший у Вишенских сорок лет, мелко крестился, шепча что-то про себя. Молодая горничная Дуняша закрыла лицо передником и тихо всхлипывала — она обожала барышню. Повариха Агафья, женщина могучего телосложения, хмуро переглядывалась с лакеем Петром.
— Пропали наши головы, — прошептал Пётр. — Граф Василий не пощадит, что не доглядели, как барыня сбежала.
— Цыц, — рявкнул на них Ефим, хотя его собственная рука, державшая серебряный поднос, дрожала так, что ложечки звенели. — Не сметь при господах! Всё образуется. У нашего-то Артура Васильевича голова варит не хуже, чем у того ну, у кого надо.
Он посмотрел на молодого барина с надеждой, смешанной с отчаянием. Вишенские всегда были добры к своим людям. Если правда вскроется и Бобруйский узнает о побеге, имение разорят, слугам придётся идти по миру.
Письмо было коротким: «Дорогие, особенно Артур. Не могу я выйти замуж за графа. Он смотрит на меня, как на новую породу бобровской крысы, которую надо изучить и приручить. А я люблю Алексея. Мы уезжаем. Простите. Ваша Софи». Артур присвистнул. Длинно и с придыханием. В голове, как кадры из плохой мелодрамы, пронеслись картины: сестра в клетке, а могучий граф Бобруйский в цилиндре и с усами тычет в неё пальцем, приговаривая: «Цыть, животное!». Потом картина сменилась: Алексей, тот самый музыкант, худой и восторженный, читающий ей стихи под дождём. Артур всегда считал того придурковатым, но безвредным. Теперь выходило, что придурковатость — страшная сила.
— Ну что, — сказал Артур, опуская записку. — Поздравляю, папаша. Ваш зять будет не граф, а человек, идеально знающий разницу между allegro и andante. Без денег, зато на скрипке играет.